Неточные совпадения
Поспорь эдак Аксинья Захаровна с сожителем
о мирском, был бы ей окрик, пожалуй, и волосник бы у ней Патап Максимыч поправил. А насчет скитов да лесов и
всего эдакого духовного — статья иная, тут не муж, а жена голова. Тут Аксиньина воля; за хульные словеса может и лестовкой мужа отстегать.
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и
все. Ни смотрин, ни сговора не будет; и про то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой
о чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не говори.
Поутру на другой день
вся семья за ведерным самоваром сидела. Толковал Патап Максимыч с хозяйкой
о том, как и чем гостей потчевать.
Бледное лицо Насти багрецом подернуло. Встала она с места и, опираясь
о стол рукою, робко глядела на вошедшего. А он
все стоит у притолоки, глядит не наглядится на красавицу.
— Что делать, сударыня? — продолжал Снежков. — Слабость, соблазн, на всякий час не устоишь. Немало Семена Елизарыча матушка Пульхерия началит. Журит она его, вычитает ему
все, что следует, а напоследок смилуется и сотворит прощенье. «Делать нечего, скажет, грехи твои на себя вземлем, только веру крепко храни… Будешь веру хранить,
о грехах не тужи: замолим».
— Слышу, батюшка братец, как не слыхать? — сказала Платонида. — Знаю я Якимку. Экой вор такой!.. А еще
все о Божественном — книгочей… Поди-ка вот с ним, какими делами вздумал заниматься!
Сделалась она начетчицей, изощрилась в словопрениях — и пошла про нее слава по
всем скитам керженским, чернораменским. Заговорили
о великой ревнительнице древлего благочестия,
о крепком адаманте старой веры. Узнали про Манефу в Москве, в Казани, на Иргизе и по
всему старообрядчеству. Сам поп Иван Матвеич с Рогожского стал присылать ей грамотки, сама мать Пульхерия, московская игуменья, поклоны да подарочки с богомольцами ей посылала.
Выросла Фленушка в обители под крылышком родной матушки. Росла баловницей
всей обители, сама Манефа души в ней не слышала. Но никто, кроме игуменьи, не ведал, что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой девочке. Не ведала
о том и сама девочка.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости,
все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти
о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный на вечное поминовение.
Патап Максимыч только и думает
о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает
о каменных домах в Петербурге,
о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы
все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у
всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье
о делах.], чтоб прогулов во
всю зиму не было.
— Обмирщился ты
весь, обмирщился с головы до ног, обошли тебя еретики, совсем обошли, — горячо отвечал на то Стуколов. — Подумай
о души спасении. Годы твои не молодые, пора
о Боге помышлять.
Прежде
всего о том тщание имеем, како бы во обители
все было благообразно и по чину…
А уж сколько забот да хлопот
о потребах монастырских, и рассказать
всего невозможно.
И
о пище-то попекись, и
о питии, об одежде и обущи [Обувь.], и
о монастырском строении, и
о конях, и
о скотном дворе, обо
всем…
Толстый, дородный, цветущий здоровьем и житейским довольством, Сергей Андреич сидел, развалившись в широких, покойных креслах, читая письма пароходных приказчиков, когда сказали ему
о приходе Чапурина. Бросив недочитанные письма, резвым ребенком толстяк кинулся навстречу дорогому гостю. Звонко, радостно целуя Патапа Максимыча, кричал он на
весь дом...
Икнулось ли на этот раз Стуколову, нет ли, зачесалось ли у него левая бровь, загорелось ли левое ухо — про то не ведаем. А подошла такая минута, что силантьевская гарь повернула затеи паломника вниз покрышкой. Недаром шарил он ее в чемодане, когда Патап Максимыч в бане нежился, недаром пытался подменить ее куском изгари с обительской кузницы… Но нельзя было
всех концов в воду упрятать — силантьевская гарь у Патапа Максимыча
о ту пору в кармане была…
Разнеслась
о нем слава по
всем местам, от Петербурга до Сибири и Кубани, и в обители его отовсюду полились щедрые даяния «благодетелей».
Мать Лариса доказывать стала, что не нам, дескать,
о таком великом деле рассуждать, каков бы, дескать, Коряга ни был,
все же законно поставлен в попы, а Филарета: «Коли, говорит, такого сребролюбца владыко Софроний поставил, значит-де, и сам он того же поля ягода, недаром-де молва пошла, что он святыней ровно калачами на базаре торгует».
Крайнего и пресветлого, грядущего града небесного Иерусалима взыскательнице, любознательных же и огнелучных ангельских сил ревнительнице, плоть свою Христа ради изнурившей, твердому и незыблемому адаманту древлеблагочестивыя отеческия нашея веры, пресветло, аки луча солнечная, сияющей во благочестии и христоподражательном пребывании пречестной матушке Манефе,
о еже во Христе с сестрами пречестныя обители святых, славных и всехвальных, верховных апостол Петра и Павла земнокасательное поклонение и молитвенное прошение
о еже приносити подателю
всех благ, всевышнему Богу
о нас грешных и недостойных святыя и приятныя ваши молитвы.
Только тем подавайте, которые хорошо молятся и живут постоянно, помолились бы хоть по три поклона на день во
все шесть недель за Гарашу покойника и за нас,
о здравии Никиты и Евдокии и
о вдовице Гарашиной Анисии с чадами.
Все в ней было сказано, ни
о чем не забыто — говорилось и
о лазурных небесах, и
о майском зефире в июне месяце, не были забыты ни яркое солнце, сочувствовавшее ликованию благочестивых жителей богоспасаемого града, ни песни жаворонка, ни осетры на завтраке, ни благочестие монахов Кижицкого и особенно Зилантова монастыря, ни восхитительные наряды дам на танцевальном вечере в Швейцарии, ни слезы умиления, ни превосходный полицейский порядок.
Не вздумай сам Гаврила Маркелыч послать жену с дочерью на смотрины, была бы в доме немалая свара, когда бы узнал он
о случившемся. Но теперь дело обошлось тихо. Ворчал Гаврила Маркелыч вплоть до вечера, зачем становились на такое место, зачем не отошли вовремя, однако
все обошлось благополучно — смяк старик. Сказали ему про Масляникова, что, если б не он, совсем бы задавили Машу в народе. Поморщился Гаврила Маркелыч, но шуметь не стал.
Пока Абрамовна раздумывала, сказать аль нет родителям про то, что подглядела, Масляников, собравшись в путь, попросил Гаврилу Маркелыча переговорить с ним наедине
о каком-то важном деле. Долго говорили они в беседке, и кончился разговор их тем, что Евграф Макарыч весело распростился со
всеми, а Гаврила Маркелыч обещался на другой день проводить его до пристани.
Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе
все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был, как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в домах, в фабриках и капиталах — человек, значит, в Москве не из последних, а сын один… Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго
о ней потом толковали.
Жить в добре да в красне и во снях хорошо: тешат Алексея золотые грезы, сладко бьется его сердце при виде длинного роя светлых призраков, обступающих его со
всех сторон, и вдруг неотвязная мысль
о Чапурине,
о погибели…
— От сряща беса полуденного, — строго сказал Пантелей. — Его, окаянного, дело, по
всему видно. От него и страхи нощные бывают, и вещь, во тьме преходящая, и стрела, летящая во дни… Ты, Алексеюшка, вражьему искушению не поддавайся. Читай двенадцату кафизму, а нет, хоть один псалом «Живый в помощи вышнего», да молись преподобному Нифонту
о прогнании лукавых духов… И отступится от тебя бес полуденный… Это он шептал, и теперь он же смущает тебя… Гони его прочь — молись…
«И Алексей знает, и Пантелей знает… этак, пожалуй, в огласку пойдет, — думал он. — А народ ноне непостоянный, разом наплетут…
О, чтоб тя в нитку вытянуть, шатун проклятый!.. Напрасно вздумали мы с Сергеем Андреичем выводить их на свежую воду, напрасно и Дюкову деньги я дал. Наплевать бы на них, на
все ихние затейки — один бы конец… А приехали б опять, так милости просим мимо ворот щи хлебать!..»
Мысль
о сиротстве, об одиночестве,
о том, что по смерти матери останется она
всеми покинутою, что и любимый ею еще так недавно Алексей тоже покинет ее, эта мысль до глубины взволновала душу Насти…
На Пасхе усопших не поминают. Таков народный обычай, так и церковный устав положил… В великий праздник Воскресенья нет речи
о смерти, нет помина
о тлении. «Смерти празднуем умерщвление!..» — поют и в церквах и в раскольничьих моленных, а на обительских трапезах и по домам благочестивых людей читаются восторженные слова Златоуста и гремят победные клики апостола Павла: «Где ти, смерте жало? где ти, аде победа?..» Нет смерти, нет и мертвых —
все живы в воскресшем Христе.
Душеполезное слово кончилось. Потупя глаза и склонив голову, сгоревшая со стыда канонница со
всех ног кинулась в боковушу, к матери Виринее. Глубокое молчание настало в келарне.
Всем стало как-то не по себе. Чтобы сгладить впечатление, произведенное чтением
о видениях Евстафия, Манефа громко кликнула...
Повестили
о том сиротам и по
всем обителям.
— И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и
всем… Вот отчего деревенские к старой вере привержены… Не было б им от скитов выгоды, давно бы
все до единого в никонианство своротили… Какая тут вера?.. Не
о душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв Бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..
Завязался у них поучительный разговор
о черепокожных, про которых во
всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой Четыредесятницы.
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше… Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой
о благолепии тамошних церквей,
о стройном порядке службы,
о знаменитых певцах отца Силуяна,
о пространном и во
всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.
— И не поминай, — сказала Манефа. — Тут, Василий Борисыч, немало греха и суеты бывает, — прибавила она, обращаясь к московскому гостю. — С раннего утра на гробницу деревенских много найдет, из городу тоже наедут,
всего ведь только пять верст дó городу-то… Игрища пойдут, песни, сопели, гудки… Из ружей стрельбу зачнут… А что под вечер творится —
о том не леть и глаголати.
— По родству у них и дела за едино, — сказала Манефа. — Нам не то дорого, что Громовы с Дрябиными да с вашими москвичами епископство устрояли, а то, что к знатным вельможам вхожи и, какие бы по старообрядству дела ни были,
все до капельки знают… Самим Громовым писать про те дела невозможно, опаску держат, так они
все через Дрябиных… Поди, и тут
о чем-нибудь извещают… Читай-ка, Фленушка.
И мы со
всеми нашими домашними и знаемыми много тому порадовались и благодарили Господа, оздравевшего столь пресветло сияющую во благочестии нашу матушку, крепкую молитвенницу
о душах наших.
При сем, матушка, с превеликим прискорбием возвещаем вам, что известный вам человек в прошедший вторник находился во едином месте и доподлинно узнал
о бурях и напастях, хотящих на
все ваши жительства восстати.
Извещая обо
всем, что писали Дрябины, и
о том, какое дело вышло в Красноярском скиту, Манефа просила их в случае неблагополучия принять на некоторое время обительскую святыню, чтоб во время переборки ее не лишиться.
Насчет епископа Софрония писала, что, удостоверясь в его стяжаниях и иных недостойных поступках, совершенно его отчуждилась и попов его ставленья отнюдь не принимает, а
о владимирском архиепископе будет на Петров день собрание, и со
всех скитов съедутся к ней.
За письмом к Дрябину долго просидела Фленушка…
Все сплошь было писано тарабарской грамотой. Благодаря за неоставление, Манефа умоляла Дрябиных и Громовых постараться отвратить находящую на их пустынное жительство грозную бурю, уведомляла
о красноярском деле и
о скором собрании стариц изо
всех обителей на совещание
о владимирском архиепископе и
о том, что делать, если придут строгие
о скитах указы.
Кроме того, были писаны письма во
все скиты к игуменьям главных обителей, чтоб на Петров день непременно в Комаров к Манефе съезжались. Будет, дескать, объявление
о деле гораздо поважней владимирского архиепископства.
Это был первый летний сбор келейниц на одном месте… Чинны и степенны были их встречи. По-заученному клали они друг перед другом низкие поклоны, медленно ликовались и невозмутимо спрашивали одна другую «
о спасении». Разговоры велись не долгие,
все спешили пешком к гробнице Софонтия.
Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее
о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны, что не хотела ему про место сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего —
все это вереницей одно за другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками, как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную душу его…
Но вот окидывает он глазами — сидят
все люди почтенные, ведут речи степенные, гнилого слова не сходит с их языка:
о торговых делах говорят,
о ценах на перевозку кладей,
о волжских мелях и перекатах.
Слышит один день такие разговоры, слышит другой — и пуще прежнего забродили у него в голове думы
о богатстве, привольной жизни и людском почете со
всех сторон…
Надивиться не могут мужики, отчего это писарь никого не обрывает, каждого нужду выслушивает терпеливо, ласково переспрашивает, толкует даже
о делах посторонних. А это
все было делано ради того, чтоб Алексею подольше дожидаться. Знай, дескать, что я тебе начальство, чувствуй это.
Знал Скорняков и про то, что опять куда-то уехал Алексей из Осиповки, что в дому у Патапа Максимыча больше жить он не будет и что
все это вышло не от каких-либо худых дел его, а оттого, что Патап Максимыч, будучи им очень доволен и радея
о нем как
о сыне, что-то такое больно хорошее на стороне для него замышляет…
Забота
о самом себе побуждала его скорей спровадить в дальние места Алексея, чтобы он где-нибудь поблизости не проболтался, не накликал бы беды на
всех затевавших тогда копать золото на Ветлуге.