Неточные совпадения
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые,
одна от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве до Масленой хватит, и то в урожайный
год! Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый
год трудовым хлебом себя не прокормишь. Такова сторона!
— Особенно по весне, как дома меня не будет, — говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько.
Летом до греха недолго. По грибы аль по ягоды, чтоб обе они и думать не смели ходить, за околицу
одних не пускай, всяко может случиться.
Годов тридцать тому назад какой-то кантауровец [Кантаурово — село на реке Линде, за Волгой, верстах в двадцати от Нижнего Новгорода,
один из центров валеночного промысла.
Скупая валеный товар по окрестностям и работая в своем заведении, каждый
год он его не на
одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме того, сам на Низ много валеной обуви сплавлял.
— В
годы взял. В приказчики. На место Савельича к заведенью и к дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого человека мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен, мне
одному не углядеть; опять же по делам дом покидаю на месяц и на два, и больше: надо на кого заведенье оставить. Для того и взял молодого Лохматого.
— Я вам, сударыня Аксинья Захаровна, про
одного моего приятеля расскажу, — продолжал старик Снежков. — Стужин есть, Семен Елизарыч, в Москве. Страшный богач: двадцать пять тысяч народу у него на фабриках кормится. Слыхали, поди, Патап Максимыч, про Семена Елизарыча? А может статься, и встречались у Макарья — он туда каждый
год ездит.
И вдруг не сонное видение, не образ, зримый только духом, а как есть человек во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого над ее подвигами и богомыслием!.. Для чего ж были долгие
годы душевной борьбы, к чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели все напрасно?.. Минута
одна, и как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания, все, все…
— Самому быть не доводилось, — отвечал Артемий, — а слыхать слыхал: у
одного из наших деревенских сродники в Горах живут [То есть на правой стороне Волги.], наши шабры [Соседи.] девку оттоль брали. Каждый
год ходят в Сибирь на золоты прииски, так они сказывали, что золото только в лесах там находят… На всем белом свете золото только в лесах.
— Ах ты, любезненькой мой!.. Что же нам делать-то? — отвечал игумен. — Дело наше заглазное. Кто знает, много ль у них золота из пуда выходит?.. Как поверить?.. Что дадут, и за то спаси их Христос, Царь Небесный… А вот как бы нам с тобой да настоящие промысла завести, да дело-то бы делать не тайком, а с ведома начальства, куда бы много пользы получили… Может статься, не
одну бы сотню пудов чистого золота каждый
год получали…
Уходили и люди знатных родов, из духовенства даже
один архиерей сбежал в леса [Александр, первый епископ вятский, бежал в 1674
году в Вычегодские леса.].
Ко времени окончательного уничтожения керженских и чернораменских скитов [В 1853
году.] не оставалось ни
одного мужского скита; были монахи, но они жили по деревням у родственников и знакомых или шатались из места в место, не имея постоянного пребывания.
Этот Иона был
одним из замечательнейших людей московского старообрядского собора 1779
года, утвердившего «перемазыванье» приходящих от великороссийской церкви.
Но не
одна домовитость, не
одна бережливость были источниками богатств, скопленных в Манефиной обители в первые
годы ее существования. Прежние игуменьи, особенно мать Назарета, обогащали обитель свою иными способами.
— Ей-Богу, право, — продолжала головщица. — Да что?
Одно пустое это дело, Фленушка. Ведь без малого целый
год глаз не кажет окаянный… Ему что? Чай, и думать забыл… А тут убивайся, сохни… Не хочу, ну его к ляду!.. Эх, беднота, беднота!.. — прибавила она, горько вздохнув. — Распроклятая жизнь!
—
Одно то сказать — двадцать
лет в дому жил, не шутка в нынешнее время…
— В прежни
годы обо всех делах и не столь важных с Рогожского к нам в леса за известие посылали, советовались с нами, а ноне из памяти нас, убогих, выкинули, — укоряла Манефа московского посла. — В четыре-то
года можно бы, кажись, избрать время хоть
одно письмецо написать…
— Согласился владыко-митрополит, — отвечал Василий Борисыч. — Другого епископа перед Великим постом нынешнего
года поставил, нарек его Владимирским, Софрона же ограничил
одним Симбирском… Вот и устав новоучрежденной Владимирской архиепископии, — прибавил он, вынимая из кармана тетрадку и подавая ее Манефе.
— И не дай вам Господи до такого горя дожить, — сказал Патап Максимыч. — Тут, батюшка,
один день десять
лет жизни съест… Нет горчей слез родительских!.. Ах, Настенька… Настенька!.. Улетаешь ты от нас, покидаешь вольный свет!..
— Такого старца видно с первого разу, — решил Патап Максимыч. — Душа человек —
одно слово… И хозяин домовитый и жизни хорошей человек!.. Нет, Сергей Андреич, я ведь тоже не первый
год на свете живу — людей различать могу.
—
Лет пять либо шесть тому назад
одну оленевскую старочку на Дону в острог посадили за то, что со сборной книгой ходила.
Да так оно на лад пошло, что через
год какой-нибудь стал Морковкин что ни на есть первым учеником: без запинки читает, пишет, ровно бисер нижет, на счетах кладет и на бумаге всякие числа высчитывает —
одно слово, стал с неба звезды хватать.
— И то надо будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости
лет останешься, пожалуй,
один, как перст — без уходу, без обиходу.
Долго шла меж приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился, что женский пол
одна за другой вон да вон. Первая Груня, дольше всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение!», но в душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости
лет расходился.
Здесь, в лесах,
летом все в сапогах, зимой в валенках, там и
лето и зиму в
одних родных лапотках, да еще не в лычных, а в веревочных.
До французского
года [1812
год.] ни
одного ткача в той стороне не бывало, а теперь по трем уездам у мужиков только и дела, что скатерти да салфетки ткать.
Пролетели
года один за другим, старостью поник инок Иосиф.
Когда начиналась обитель Манефина, там на извод братчины-петровщины на Петров день годовой праздник уставили. С той поры каждый
год на этот день много сходилось в обитель званых гостей и незваных богомольцев. Не
одни старообрядцы на том празднике бывали, много приходило и церковников. Матери не спрашивали, кто да откуда, а садись и кушай. И люб показался тот обычай деревенскому люду…
— Ни единый час не изнесу ее из моленной, — тихо, но с твердой решимостью сказала мать Августа. — Больше ста семидесяти
годов стоит она на
одном месте. Ни при старых матерях, ни при мне ее не трогивали, опричь пожарного случая. Не порушу завета первоначальника шарпанского отца Арсения. Он заповедовал не износить иконы из храма ни под каким видом. У нас на то запись руки его…
Неточные совпадения
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил //
Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В
одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого
года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским не внемлет, // Где Терпсихоре лишь
одной // Дивится зритель молодой // (Что было также в прежни
леты, // Во время ваше и мое), // Не обратились на нее // Ни дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, //
Одним на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь
лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Под ним (как начинает капать // Весенний дождь на злак полей) // Пастух, плетя свой пестрый лапоть, // Поет про волжских рыбарей; // И горожанка молодая, // В деревне
лето провождая, // Когда стремглав верхом она // Несется по полям
одна, // Коня пред ним остановляет, // Ремянный повод натянув, // И, флер от шляпы отвернув, // Глазами беглыми читает // Простую надпись — и слеза // Туманит нежные глаза.
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять
одно, // Стараться важно в том уверить, // В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не было и нет // У девочки в тринадцать
лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!