— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь, что такое: выехали — еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший
не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
—
Не разберешь, — ответила Фленушка. — Молчит все больше. День-деньской только и дела у нее, что поесть да на кровать. Каждый Божий день до обеда проспала, встала — обедать стала, помолилась да опять спать завалилась. Здесь все-таки маленько была поворотливей. Ну, бывало, хоть к службе сходит, в келарню, туда, сюда, а дома ровно сурок какой.
Фленушка с Марьюшкой ушли в свои горницы, а другие белицы, что ходили гулять с Прасковьей Патаповной, на дворе стояли и тоже плакали. Пуще всех ревела, всех голосистей причитала Варвара, головница Бояркиных, ключница матери Таисеи. Она одна из Бояркиных ходила гулять к перелеску, и когда мать Таисея узнала, что случилось,
не разобрав дела, кинулась на свою любимицу и так отхлестала ее по щекам, что у той все лицо раздуло.
Неточные совпадения
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. — Все мои покупатели ему последуют.
Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так и мы. А что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце
не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их
разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после
не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один
разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
— Больше
не надо, — отвечала Никитишна. — Выдай-ка мне напитки-то, я покаместь их
разберу.
— Пойдем, пойдем, родная,
разбери; тут уже я толку совсем
не разумею, — сказала Аксинья Захаровна и повела куму в горницу Патапа Максимыча. Там на полу стоял привезенный из города большой короб с винами.
— Все, слава Богу, Патап Максимыч, — отвечал приказчик. — Посуду докрасили и по сортам, почитай, всю
разобрали. Малости теперь
не хватает; нарочно для того в Березовку ездил. Завтра обещались все предоставить. К Страстной зашабашим… Вся работа будет сполна.
— И нашим покажи, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Мы ведь поем попросту, как от старых матерей навыкли, по слуху больше…
Не больно много у нас, прости, Христа ради, и таких, чтоб путем и крюки-то
разбирали. Ину пору заведут догматик — «Всемирную славу» аль другой какой — один сóблазн: кто в лес, кто по дрова…
Не то, что у вас, на Рогожском, там пение ангелоподобное… Поучи, родной, поучи, Василий Борисыч, наших-то девиц — много тебе благодарна останусь.
— А ты, друг,
не больно их захваливай, — перебила Манефа. — Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей [Липа — уменьшительное Олимпиады, Груша — Агриппины, или, по просторечию, Аграфены.], и крюки-то
не больно горазды
разбирать. С голосу больше петь наладились, как Господь дал… Ты, живучи в Москве-то,
не научилась ли по ноте петь? — ласково обратилась она к смешливой Устинье.
Велено по самой скорости шо шле лтикы послать, чтоб их ониласи и шель памоц
разобрать и которы но мешифни
не приписаны, тех бы шоп шылсак…» [Это так называемая «тарабарская грамота», бывшая в употреблении еще в XVII веке и ранее.
По этой тайнописи в письме к Манефе было написано: «Велено по самой скорости во все скиты послать, чтобы их описать и весь народ
разобрать, и которы по ревизии
не приписаны, тех бы вон выслать».
Но Трифон Лохматый по правде жил да по истине, придраться к нему было мудрено. Как ни хитрил, какие ямы писарь под ним ни подкапывал, подцепить никак
не мог. Еще пуще оттого зло
разобрало Морковкина.
И жжет и рвет у Алексея сердце. Злоба его
разбирает,
не на Карпушку, на сестру.
Не жаль ему сестры, самого себя жаль… «Бог даст, в люди выду, — думает он, — вздумаю жену из хорошего дома брать, а тут скажут — сестра у него гулящая!.. Срам, позор!.. Сбыть бы куда ее, запереть бы в четырех стенах!..»
—
Не к лицу пироги
разбирать, коли хлеба нет, — молвил Василий Борисыч. — Торги да промыслы заводить, надо достатки иметь, а у меня, — прибавил он, усмехаясь, — две полы, обе голы, да и те
не свои — подаренные.
Какие ни писал Сушило «репорты», ничего
не поделал с Чапуриным. И оттого злоба стала
разбирать его пуще. Слышать
не мог он имени Патапа Максимыча. И замышлял донять его
не мытьем, так катаньем.
Напрасно страх тебя берет, // Вслух, громко говорим, никто
не разберет. // Я сам, как схватятся о камерах, присяжных, // О Бейроне, ну о матерьях важных, // Частенько слушаю, не разжимая губ; // Мне не под силу, брат, и чувствую, что глуп. // Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало; // Послушай, миленький, потешь меня хоть мало; // Поедем-ка сейчас; мы, благо, на ходу; // С какими я тебя сведу // Людьми!!!.. уж на меня нисколько не похожи, // Что за люди, mon cher! Сок умной молодежи!
Неточные совпадения
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы
разбирать, // Потолковать об Ювенале, // В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть
не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться
не имел охоты // В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших дней, // Хранил он в памяти своей.
Тут непременно вы найдете // Два сердца, факел и цветки; // Тут, верно, клятвы вы прочтете // В любви до гробовой доски; // Какой-нибудь пиит армейский // Тут подмахнул стишок злодейский. // В такой альбом, мои друзья, // Признаться, рад писать и я, // Уверен будучи душою, // Что всякий мой усердный вздор // Заслужит благосклонный взор // И что потом с улыбкой злою //
Не станут важно
разбирать, // Остро иль нет я мог соврать.
Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже он и сам никак
не мог
разобрать.
Когда половой все еще
разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что город никак
не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных.
На шее у него тоже было повязано что-то такое, которого нельзя было
разобрать: чулок ли, подвязка ли, или набрюшник, только никак
не галстук.