Неточные совпадения
Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников
не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится до
наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
Кто знаком только с
нашими степными да черноземными деревнями, в голову тому
не придет, как чисто, опрятно живут заволжане.
По Заволжью никто его без поклона
не миновал; окольные мужики, у которых Чапурин посуду скупал, в глаза и за глаза называли его «
наш хозяин».
По
нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь
не справиться, славы много; одно то, что «волком» был; все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня,
не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты
наш,
не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
— Пустил ли бы я вас в чужие люди, как бы
не беда
наша,
не последнее дому разоренье?
У Бояркиных по пятницам сходились, у Московкиной по вторникам, только
не кажду неделю; а в
нашей обители, как и при вас бывало, — по четвергам.
Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали, все грозит разогнать
наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы
не смели, говорит, собираться девицы из чужих обителей.
— Как
не бывать! — молвила Фленушка. — Самые развеселые были беседы, парни с деревень прихаживали… С гармониями… Да
нашим туда теперь ходу
не стало.
— А тебе тоже бы молчать, спасенная душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц
не надо.
Не люблю, терпеть
не могу!.. Слушай же, Аксинья Захаровна, — продолжал он, смягчая голос, — скажи стряпухе Арине, взяла бы двух баб на подмогу. Коли нет из
наших работниц ловких на стряпню, на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить. Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился он к Манефе.
— Никак ошалел ты, Максимыч! — воскликнула Аксинья Захаровна. — С ума, что ли, спятил?..
Не молоденький, батько, заигрывать… Прошло
наше время!.. Убирайся прочь, непутный!
— За них, сударыня моя,
не бойся, с голоду
не помрут, — сказал Патап Максимыч. — Блины-то у них масляней
наших будут. Пришипились только эти матери, копни их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота да серебра сыщешь. Нищатся только, лицемерят. Такое уж у них заведение.
— Ради милого и без венца
нашей сестре
не жаль себя потерять! — сказала Фленушка. —
Не тужи…
Не удастся свадьба «честью», «уходом» ее справим… Будь спокоен, я за дело берусь, значит, будет верно… Вот подожди, придет лето: бежим и окрутим тебя с Настасьей… У нее положено, коль
не за тебя, ни за кого нейти… И жених приедет во двор, да поворотит оглобли, как несолоно хлебал…
Не вешай головы, молодец,
наше от нас
не уйдет!
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить!
Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту
не будет.
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли.
Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в
наших лесах да в болотах жить!
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров
не бойся, молодец. Рукобитью на них
не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на
нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей
не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!.. Так вот он и испугался!.. Как же!.. Властен он над скитами, особенно над
нашей обителью. В скиту от него
не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни одна игуменья прекословить
не посмеет. Все ему покоряются, потому что — сила.
— Какая это воля девичья? — спросил, улыбаясь, Патап Максимыч. — Шестой десяток на свете доживаю, про такую волю
не слыхивал. И при отцах
наших и при дедах про девичью волю
не было слышно. Что ж это за воля такая ноне проявилась? Скажи-ка!
— А я вот что, Алексеюшка, думаю, — с расстановкой начал Патап Максимыч. — Поговорить бы тебе с отцом,
не отпустит ли он тебя ко мне в годы. Парень ты золотой, до всякого
нашего дела доточный, про токарное дело нечего говорить, вот хоть насчет сортировки и всякого другого распоряженья… Я бы тебя в приказчики взял. Слыхал, чать, про Савельича покойника? На его бы место тебя.
—
Не токарево это дело, голубушка, — сказал Патап Максимыч. — Из
наших работников вряд ли такой выищется… Рад бы пособить, да
не знаю как.
Не знаешь ли ты, Алексей?
Не сумеет ли кто из
наших пяльцы ей починить?
—
Не знаете вы
нашего мастерства, Патап Максимыч, оттого и говорите так, — отвечала Фленушка. — Никак нельзя из пялец вынуть шитья, всю работу испортишь, опять-то вставить нельзя уж будет.
— Значит —
наше дело выгорает, — сказала Фленушка. — С места мне
не сойти, коль
не будешь ты у Патапа Максимыча в зятьях жить. Ступай, — сказала она, отворив дверь в светелку и втолкнув туда Алексея, — я покараулю.
— Беспременно буду, — живо подхватила Никитишна. — Да как же это возможно, чтобы на Настиных смотринах да
не я стряпала? Умирать стану, а поеду. Присылай подводу, куманек, часу
не промешкаю. А вот что, возьми-ка ты у
наших ребят лося, знатно кушанье состряпаю, на редкость.
Как у
нашего волка
Исколочены бока,
Его били, колотили,
Еле жива отпустили.
А вот волка ведут,
Что Микешкой зовут.
У! у! у!
Микешке волку
Будет на холку!
У! у! у!
Не за то волка бьют,
Что сер родился,
А за то волка бьют,
Что барана съел.
Он коровушку зарезал,
Свинье горло перегрыз.
Ой ты, волк!
Серый волк!
Микешкина рожа
На волка похожа.
Тащи волка живьем,
Колоти его дубьем.
И взойти-то сюда он
не смеет, и взглянуть-то на
наши гостины
не может.
— Я решил, чтобы как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и все… Без того по
нашим делам невозможно… Слушаться
не станут работники, бояться
не будут, коль приказчика к себе
не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
— Охмелеет он, Максимыч, осрамит при гостях
наши головы.
Не знаешь, каков он во хмелю живет? — возражала Аксинья Захаровна.
— Как
не живать! Жил и на месте, — сказал Стуколов. — За Дунаем немалое время у некрасовцев, в Молдавии у
наших христиан, в Сибири, у казаков на Урале… Опять же довольно годов выжил я в Беловодье, там, далеко, в Опоньском государстве.
Но
не смущалось сердце
наше, и мы шли, шли да товарищей хоронили…
—
Не дошел до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал, что монастырь
наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что тем временем, как проживал я в Беловодье,
наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Двести лет
не видано и
не слыхано было у
наших христиан своей священной иерархии, ныне она воочию зрится.
И скорбел я перед ним, заливаясь слезами: «
Не благословил Бог
наш подвиг: больше семидесяти учеников твоих, отче, три раза в дальние страны ходили и ничего
не сыскали, и все-то семьдесят учеников полегли в чужих странах, один аз, грешный, в живых остался».
Отвечал на такие речи старец, меня утешая, а сам от очию слезы испуская: «
Не скорби, брате, — говорил он, —
не скорби и душевного уныния бегай: аще троечастный твой путный подвиг и тщетен остался, но паче возвеселиться должен ты ныне с
нашими радостными лики: обрели мы святителей, и теперь у нас полный чин священства.
Найти золотой прииск там
не мудреное дело, только
нашему брату
не дадут им пользоваться.
— Просим любить нас, лаской своей
не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской
не оставьте… Вы
не смотрите, что на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть
нашего старого завета.
Не на ветер стары люди говаривали: «Незрел виноград, невкусен, млад человек неискусен; а молоденький умок, что весенний ледок…» Пройдут, батюшка Данило Тихоныч, красные-то годы, пройдет молодость: возлюбят тогда и одежу степенную, святыми отцами благословенную и нам, грешным, заповеданную; возлюбят и старинку
нашу боголюбезную, свычаи да обычаи, что дедами, прадедами нерушимо уложены.
— Поистине,
не облыжно доложу вам, Аксинья Захаровна, таких людей промеж
наших христиан, древлего то есть благочестия,
не много найдется!..
Так его рогожский священник
наш, батюшка Иван Матвеич, и в глаза и за глаза зовет, а матушка Пульхерия, рогожская то есть игуменья, всем говорит, что вот без малого сто годов она на свете живет, а такого благочестия, как в Семене Елизарыче, ни в ком
не видывала…
— А летом, — продолжал он, — Стужины и другие богатые купцы из
наших в Сокольниках да в парке на дачах живут. Собираются чуть
не каждый Божий день вместе все, кавалеры, и девицы, и молодые замужние женщины. Музыку ездят слушать, верхом на лошадях катаются.
— Так-то оно так, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч. — Только я, признаться сказать,
не пойму что-то ваших речей…
Не могу я вдомек себе взять, что такое вы похваляете… Неужели везде
наши христиане по городам стали так жить?.. В Казани, к примеру сказать, аль у вас в Самаре?
—
Не побрезгуйте, Данило Тихоныч, деревенской хлебом-солью… Чем богаты, тем и рады… Просим
не прогневаться,
не взыскать на убогом
нашем угощенье… Чем Бог послал! Ведь мы мужики серые, необтесанные, городским порядкам
не обвыкли…
Наше дело лесное, живем с волками да медведями… Да потчуй, жена, чего молчишь, дорогих гостей
не потчуешь?
— Знатное винцо, — сказал Данило Тихоныч, прихлебывая лафит. — Какие у вас кушанья, какие вина, Патап Максимыч! Да я у Стужина
не раз на именинах обедывал, у
нашего губернатора в царские дни завсегда обедаю —
не облыжно доложу вам, что вашими кушаньями да вашими винами хоть царя потчевать… Право, отменные-с.
—
Наше дело лесное, — самодовольно отвечал Патап Максимыч. — У генералов обедать нам
не доводится, театров да балов сроду
не видывали; а угостить хорошего человека, чем Бог послал, завсегда рады. Пожалуйте-с, — прибавил он, наливая Снежкову шампанское.
—
Не по себе Яким дерево клонит, — отвечал сватам Чапурин. — Бог даст, сыщем зятя почище его.
Наш товар вам
не к руке, в ином месте поищите.
— Как
не знать Стуколовых, — отвечала мать Платонида. — Семен Ермолаич благодетель
нашей обители.
Слушая длинный рассказ паломника, Манефа духовно утешалась и радовалась. «Благодарю тебя, Господи, — мысленно говорила она, — о твоих благодеяниях, милостиво на нас бывших.
Не погнушался еси
нашею скверною и грешника сего суща воздвигнул еси потрудитися и послужити во славу имени твоего!»
— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц
не в пример лучше моей Настасьи найдет.
Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего
не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что
не обыкла к вашим городским порядкам.
— Да ты расскажи по порядку, как этим делом надо орудовать, как его в ход-от пустить? — допрашивал паломника Патап Максимыч. — Хоть
наше дело
не то, чтобы луб драть, однако ж по этому делу, что про лыкодеров ты молвил, то и к
нашему брату пристало: в понятии
не состоим, взяться
не умеем.
«По
нашим промыслам без уйму нельзя, — отвечал он, — также вот и продажной дури в лесу держать никак невозможно, потому,
не ровен час, топор из рук
нашего брата
не выходит…
— Разве к
нашим дворам, на Лыковщину, отсель свернете, — отвечал дядя Онуфрий. — От нас до Воскресенья путь торный, просека широкая, только крюку дадите: верст сорок, коли
не все пятьдесят.