Неточные совпадения
Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников
не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится
до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые, одна от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве
до Масленой хватит, и то в урожайный год! Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом себя
не прокормишь. Такова сторона!
Стулья и огромный диван красного дерева крыты малиновым трипом, три клетки с канарейками у окон, а в углу заботливо укрыты платками клетки: там курские певуны — соловьи;
до них хозяин охотник, денег за них
не жалеет.
Дотянули строительные
до того, что час один
до переторжки остается, а денег
не выдают.
— И повременю, — молвил Патап Максимыч. — В нынешнем мясоеде свадьбы сыграть
не успеть, а с весны во все лето,
до осенней Казанской, Снежковым некогда да и мне недосуг. Раньше Михайлова дня свадьбы сыграть нельзя, а это чуть
не через год.
—
Не говори, Пантелеюшка, — возразила Аксинья Захаровна. — «
Не надейся на князи и сыны человеческие». Беспременно надо сторожким быть… Долго ль
до греха?.. Ну, как нас на службе-то накроют… Суды пойдут, расходы. Сохрани, Господь, и помилуй.
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а
не то и троих, голубчик, вернее будет, — говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль
до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет
не мытьем, так катаньем!
Хоть за Волгой грамотеи издавна
не в диковину, но таких, как Алексей Лохматый, и там водится немного: опричь Божественных книг, читал гражданские и
до них большой был охотник.
Работали в токарне
до сумерек, огня и в заводях
не было.
Думал он, что-то ждет его в чужом дому, ласковы ль будут хозяева, каковы-то будут
до него товарищи,
не было б от кого обиды какой,
не нажить бы ему чьей злобы своей простотой; чужбина ведь неподатлива — ума прибавит, да и горя набавит.
—
До вашей милости, Патап Максимыч, —
не надевая шапки, отвечал Алексей.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас
до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал.
Не своей волей ты рядиться пришел?
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только
не серчай, коли молвится слово
не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна
до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
—
Не успели, — молвила Манефа. — В чем спали, в том и выскочили. С той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и
до того дошли, сердечные, что лампадки на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни, в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот
до чего дошли!
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. —
Не плачь, радость скажу.
Не хотел говорить
до поры
до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и
не знал он, что делать: то на улицу выйдет, у ворот посидит, то в избу придет, за работу возьмется, работа из рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так
до сумерек пробился, в токарню
не пошел, сказал старику Пантелею, что поутру угорел в красильне.
— Несодеянное говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай,
до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе
не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А там поглядим да посмотрим…
Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
Но
не всегда так бывает; обыкновенно жених с невестой успевают доскакать
до попа и обвенчаться.
— Особенно по весне, как дома меня
не будет, — говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько. Летом
до греха недолго. По грибы аль по ягоды, чтоб обе они и думать
не смели ходить, за околицу одних
не пускай, всяко может случиться.
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков
до меня будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет,
не стерпит моих слез.
Тут были разных сортов чашки, от крошечных, что рукой охватить,
до больших, в полведра и даже чуть
не в целое ведро; по лавкам стояли ставешки, блюда, расписные жбаны и всякая другая деревянная утварь.
— А я вот что, Алексеюшка, думаю, — с расстановкой начал Патап Максимыч. — Поговорить бы тебе с отцом,
не отпустит ли он тебя ко мне в годы. Парень ты золотой,
до всякого нашего дела доточный, про токарное дело нечего говорить, вот хоть насчет сортировки и всякого другого распоряженья… Я бы тебя в приказчики взял. Слыхал, чать, про Савельича покойника? На его бы место тебя.
—
До вас, Патап Максимыч, — отвечала она плаксивым голосом. — Беда у меня случилась,
не знаю, как и пособить. Матушка Манефа пелену велела мне в пяльцах вышивать. На срок, к Масленице, поспела бы беспременно.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после
не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что
до воскресенья откладывать!
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз
не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что
до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Ишь ты! Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять
не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом
до того дошло, что еще бы немножко, так и
не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Житье было ей
не плохое, все
до нее были ласковы, приветливы, но
не забывала Дарья старых щипков и колотушек, все ей думалось: «Теперь хорошо, а выбьюсь из сил, так под старость из избы середь улицы выкинут».
Трех недель
не минуло, грамотка издалека пришла:
не дошел ее «соколик»
до полка своего, заболел в каком-то городе, лег в лазарет, а оттуда в сосновый гроб.
Куда-нибудь подальше хотелось ей, чтоб и вестей
до нее
не долетало про скверного свекра, ни про лютую свекровь, ни про злых невесток и золовок.
— Нет, кумушка,
до утра у тебя
не останусь, — сказал Патап Максимыч. — Я к тебе всего на часок и коней отпрягать
не велел. В город еду. Завтра к утру надо быть там беспременно.
До того скоро дошел, что и пить стало
не на что, пришлось чем-нибудь на выпивку денег добывать.
А плавал Микешка, как окунь, подплывет, бывало, к утопающему, перелобанит его кулаком что есть мочи, оглушит
до беспамятства, чтобы руками
не хватался и спасителя вместе с собой
не утопил, да, схватив за волосы, — на берег.
Новые соседи стали у того кантауровца перенимать валеное дело,
до того и взяться за него
не умели; разбогатели ли они, нет ли, но за Волгой с той поры «шляпка́» да «верховки» больше
не валяют, потому что спросу в Тверскую сторону вовсе
не стало, а по другим местам шляпу тверского либо ярославского образца ни за что на свете на голову
не наденут — смешно, дескать, и зазорно.
Хизнул за Волгой шляпный промысел, но заволжанин рук оттого
не распустил, головы
не повесил. Сапоги да валенки у него остались, стал калоши горожанам работать по немецкому образцу, дамские ботинки, полусапожки да котики, охотничьи сапоги
до пояса, — хорошо в них на медведя по сугробам ходить, — да мало ль чего еще
не придумал досужий заволжанин.
Самый вздорный человек, самый охочий
до ссор и брани стихал на глазах кроткой разумницы и потом сам на стороне говорил, что при Аграфене Петровне вздорить никак
не приходится.
С младенческой колыбели
до брачного венца никогда почти
не знавала она ни бед, ни печалей, а приняв венец, рай в мужнин дом внесла и царила в нем.
До гробовой доски,
до белого савана думать бы да передумывать бедному горюну, если бы друг
не выручил. Тот же старый друг, то же неизменное копье, что и в прежние года из житейских невзгод выручал, тот же Патап Максимыч.
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. —
Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне
не надо, деток бы только любила, заместо бы родной матери была
до них. А такую и днем с огнем
не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидывал. Ни единая
не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума в таком гневе, что
не узнал его. Воротясь из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит
до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
—
Не мути мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. —
Не на то с тобой
до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
Не отвечая словами на вопрос игуменьи, Иван Григорьич с Аграфеной Петровной прежде обряд исполнили. Сотворили пред Манефой уставные метания [Метание — слово греческое, вошедшее в русский церковный обиход, особенно соблюдается старообрядцами. Это малый земной поклон. Для исполнения его становятся на колени, кланяются, но
не челом
до земли, а только руками касаясь положенного впереди подручника, а за неимением его — полы своего платья, по полу постланной.], набожно вполголоса приговаривая...
— И думать
не моги! — крикнула она. — Его как путного обрядили,
до хороших людей допустили, а он на-тка поди!..
Не в кабак, батька, затесался!.. Прочь, прочь!.. И подходить к водке
не смей!..
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда
не глядел я и
не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне…
Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее
до гробовой доски
не заглядывать…
Пошли мы вверх по реке Нилу, шли с караванами пеши, дошли
до земли Фиваидской, только никто нам
не мог указать земли Емаканьской, про такую, дескать, там никогда
не слыхали…
—
Не дошел
до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб
до поры
до времени они про золотые прииски никому
не сказывали. Дюкова учить было нечего, тот был со Стуколовым заодно. К тому же парень был
не говорливого десятка, в молчанку больше любил играть.
— Много может молитва праведника, — с набожным вздохом промолвила Аксинья Захаровна. — Един праведник за тысячу грешников умоляет…
Не прогневался еще
до конца на нас, грешных, Царь Небесный, посылает в мир праведных… Вот и у нас своя молитвенница есть… Сестра Патапу-то Максимычу, матушка Манефа комаровская. Может, слыхали?
И если где бал, танцуют вплоть
до утра, и в театры ездят, в грех того, по нонешним временам,
не поставляют.
— Ну,
не как в Москве, а тоже живут, — отвечал Данило Тихоныч. — Вот по осени в Казани гостил я у дочери, к зятю на именины попал, важнецкий бал задал, почитай, весь город был.
До заутрень танцевали.
— Неможется, так лежи. Умри, коли хочется, а сраму делать
не смей… Вишь, что вздумала! Да я тебя в моленной на три замка запру, шаг из дому
не дам шагнуть… Неможется!.. Я тебе такую немоготу задам, что ввек
не забудешь… Шиш на место!.. А вы, мокрохвостницы, что стали?.. Тащите назад, да если опять вздумаете, так у меня смотрите: таковских засыплю, что
до новых веников
не забудете.