Неточные совпадения
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они
мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал
на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь весь год не будет хромать и не случится с ним иной болести.
— Он всему последует, чему самарские, —
заметила Евпраксия. — А в Самаре епископа, сказывают, приняли. Аксинья Захаровна сумлевалась спервоначала, а теперь, кажется, и она готова принять, потому что сам велел. Я вот уж другу неделю поминаю
на службе и епископа и отца Михаила; сама Аксинья Захаровна сказала, чтоб поминать.
— Справится ли она, Максимыч? — молвила Аксинья Захаровна. — Мастерица-то мастерица, да прихварывает, силы у ней против прежнего вполовину нет. Как в последний раз гостила у нас, повозится-повозится у печи, да и приляжет
на лавочке. Скажешь: «Полно, кумушка, не утруждайся», — не слушается. Насчет стряпни с ней сладить никак невозможно: только приехала, и за стряпню, и хоть самой неможется, стряпка к печи не
смей подходить.
Фленушка ушла. У Алексея
на душе стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться.
На месте не сиделось ему: то в избе побудет, то
на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме петь он не
смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
Аль не жалко сестры-то?.. — прибавила она,
заметив, что та усмехается, поглядывая
на Фленушку.
— Сначала речь про кельи поведи, не
заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если,
мол, ты меня в обитель не пустишь, я,
мол, себя не пожалею: либо руки
на себя наложу, либо какого ни
на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей,
смело говори да строго, свысока.
— Да что Фленушка! —
заметил Патап Максимыч. — Фленушка хоть и знала бы что, так покроет, а Манефа
на старости ничего не видит. Ты бы других расспросила.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я,
мол, в скитах выросла, из детства,
мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца
на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
Заметив, что Алексей Лохматый мало что точит посуду, как никому другому не выточить, но и в сортировке толк знает, Патап Максимыч позвал его к себе
на подмогу и очень доволен остался работой его.
— Отцова дочка, — усмехнувшись,
заметила Никитишна. — В тятеньку уродилась… Так у вас, значит, коса
на камень нашла. Дальше-то что же было?
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха,
мол, покажу, а год сроку даю
на раздумье. Смолкла моя девка, только все еще невеселая ходила. А
на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
Впрочем, кроме сиденья в кабаках у Никифора и другие дела водились: где орлянку
мечут, он уж тут как тут; где гроши
на жеребьевую выпивку кусают да из шапки вынимают, Никифор первый; драка случится, озорство ли какое, безобразие
на базаре затеется, первый заводчик непременно Никифор Захарыч.
Мавре было все равно. Ей хоть сейчас с татарином ли, с жидом ли повенчаться, а Микешка по старой вере был крепок. Частенько потом случалось, что в надежде
на богатого зятя, Патапа Максимыча, к нему в кабаках приставали вольны девицы да мирские вдовицы: обвенчаемся,
мол. У Микешки один ответ
на таки речи бывал...
— Ничего, крестнинька, — весело отвечала Настя, но,
заметив пристальный взгляд, обращенный
на нее крестной матерью, покраснела, смешалась.
Долго толковали про бедовую участь Ивана Григорьича. Он уехал, Аксинья Захаровна по хозяйству вышла за чем-то. Груня стояла у окна и задумчиво обрывала поблекшие листья розанели.
На глазах у ней слезы. Патап Максимыч
заметил их, подошел к Груне и спросил ласково...
— Не мути мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не
на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб
на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то
молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
Замечать станут, как
на него взглянула я, не проронят ни единого моего словечка.
И взойти-то сюда он не
смеет, и взглянуть-то
на наши гостины не может.
— Работники-то ноне подшиблись, —
заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы все как-нибудь деньги за даровщину получить, только у них и
на уме… Вот хоть у меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус себе не дуют. Вольный стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
Вот что: виду не подавай, особенно Аграфене Петровне; с Настей слова сказать не моги, сиди больше около хозяина,
на нее и глядеть не
смей.
— И думать не моги! — крикнула она. — Его как путного обрядили, до хороших людей допустили, а он на-тка поди!.. Не в кабак, батька, затесался!.. Прочь, прочь!.. И подходить к водке не
смей!..
Тут только
заметил Никифор Алексея. Злобно сверкнули глаза у него. «А! девушник! — подумал он. — И ты тут! Да тебя еще смотреть за мной приставили! Постой же ты у меня!.. Будет и
на моей улице праздник!» И с лукавой усмешкой посмотрел
на Фленушку.
Ниже и ниже склоняла Манефа голову. Бледные губы спешно шептали молитву. Если б кто из бывших тут пристальнее поглядел
на нее, тот
заметил бы, что рука ее, перебирая лестовку, трепетно вздрагивала.
Смолк Яким Прохорыч. Жадно все его слушали, не исключая и Волка. Правда, раза два задумывал он под шумок к графинам пробраться, но,
заметив следившего за ним Алексея, как ни в чем не бывало повертывал назад и возвращался
на покинутое место.
Прочие, кто были в горнице, молчали, глядя в упор
на Снежковых… Пользуясь тем, Никифор Захарыч тихохонько вздумал пробраться за стульями к заветному столику, но Патап Максимыч это
заметил. Не ворочая головы, а только скосив глаза, сказал он...
— Да что ты… Полно!.. Господь с тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть
на море,
на окияне.
Помол знатный: одна
мелет вздор, другая чепуху… Ну и пусть его
мелют… Тебе-то что?
В это время Настя взглянула
на входившего Алексея и улыбнулась ему светлой, ясной улыбкой. Не
заметил он того — вошел мрачный, сел задумчивый. Видно, крепкая дума сидит в голове.
— Неможется, так лежи. Умри, коли хочется, а сраму делать не
смей… Вишь, что вздумала! Да я тебя в моленной
на три замка запру, шаг из дому не дам шагнуть… Неможется!.. Я тебе такую немоготу задам, что ввек не забудешь… Шиш
на место!.. А вы, мокрохвостницы, что стали?.. Тащите назад, да если опять вздумаете, так у меня смотрите: таковских засыплю, что до новых веников не забудете.
В ногах валялась она перед Платонидой и даже перед Фотиньей, Христом-Богом
молила их сохранить тайну дочери. Злы были
на спесивую Матренушку осиповские ребята, не забыли ее гордой повадки, насмешек ее над их исканьями… Узнали б про беду, что стряслась над ней, как раз дегтем ворота Чапурина вымазали б… И не снес бы старый позора, все бы выместил
на Матренушке плетью да кулаками.
— Сейчас нельзя, —
заметил Стуколов. — Чего теперь под снегом увидишь? Надо ведь землю копать,
на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со мной подпишешь, поедем по весне и примемся за работу, а еще лучше ехать около Петрова дня, земля к тому времени просохнет… болотисто уж больно по тамошним местам.
— Летом нельзя мне, —
заметил Патап Максимыч. — Да кума могу попросить, Ивана Григорьича. А коли ему недосужно, вот его спосылаю, — прибавил он, показывая
на Алексея. — Теперь-то что же надо делать?
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру
на удивление, думает, как он
мели да перекаты
на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
—
Замолола!.. Пошла без передышки в пересыпку! — хмурясь и зевая, перебил жену Патап Максимыч. — Будет ли конец вранью-то? Аль и в самом деле бабьего вранья
на свинье не объедешь?.. Коли путное что хотела сказать — говори скорей, — спать хочется.
Только завидит болотница человека — старого или малого — это все равно, — тотчас зачнет сладким тихим голосом, да таково жалобно, ровно сквозь слезы, молить-просить вынуть ее из болота, вывести
на белый свет, показать ей красно солнышко, которого сроду она не видывала.
Иной парень хоть
на руготню и голова — огонь не вздует, замка не отопрет, не выругавшись, а в лесу не
смеет много растабарывать, а рукам волю давать и не подумает…
Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг
на друга, но ослушаться старшого и подумать не
смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет как один человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не захочет дурить…
Патап Максимыч, посмотрев
на Петряя, подумал, что от подростка в пути большого проку не будет.
Заметив, что не только дядя Онуфрий, но и вся артель недовольна, что «подсыпке» ехать досталось, сказал, обращаясь к лесникам...
— Стара баба с похмелья
на печке валялась да во сне твою правду видела, а ты зря бабьи сказки и
мелешь, — сказал Патап Максимыч.
В казачьи времена атаманы да есаулы в нашу родну реченьку зимовать заходили, тут они и дуван дуванили, нажитое
на Волге добро, значит, делили… теперь и званья нашей реки не стало: завалило ее, голубушку, каршами, занесло замоинами [Замоина — лежащее в русле под песком затонувшее дерево; карша, или карча, — то же самое, но поверх песка.], пошли по ней
мели да перекаты…
— Известно что, — отвечал Артемий. — Зачал из золотой пушки палить да вещбу говорить — бусурманское царство ему и покорилось. Молодцы-есаулы крещеный полон
на Русь вывезли, а всякого добра бусурманского столько набрали, что в лодках и положить было некуда: много в воду его
пометали. Самого царя бусурманского Стенька Разин
на кол посадил, а дочь его, царевну, в полюбовницы взял. Дошлый казак был, до девок охоч.
Отец Михей, давай скорее, торопи
на поварне-то, гости,
мол, ужинать хотят.
— Целковых
на триста отсыпать придется, — ворчал Стуколов. — Ишь оно, пустое-то
мелево, чего стоит!.. Триста целковых не щепки… Поди-ка выручай потом.
— Ну, ну, касатик ты мой! — ублажал его игумен,
заметив подавленную вспышку недовольства. — Ну, Христос с тобой…
На утешительном слове благодарим.
— Ну, двести пятьдесят, —
молил игумен, жалобно глядя
на Стуколова.
— С моим песком Чапурин уверится, — начал паломник. — Этот песок хоть
на монетный двор — настоящий. Уверившись, Чапурин бумагу подпишет, три тысячи
на ассигнации выдаст мне. Недели через три после того надо ему тысяч
на шесть ассигнациями настоящего песку показать, — вот,
мол,
на твою долю сколько выручено. Тогда он пятидесяти тысяч целковых не пожалеет… Понял?
А Сергей Андреич будто не
замечает, что глядят
на него не дружески, смешками да шутками ото всякого норовит отойти…
А между тем Сережа, играючи с ребятами, то меленку-ветрянку из лутошек состроит, то круподерку либо толчею сладит, и все как надо быть: и меленка у него
мелет, круподерка зерно дерет, толчея семя
на сбойну бьет. Сводил его отец в шахту [Колодезь для добывания руд.], а он и шахту стал
на завалинке рыть.
А мать
молила его, заклинала всеми святыми не басурманить ее рождения, не поганить безгрешную душу непорочного отрока нечестивым ученьем, что от Бога отводит, к бесам же
на погубу приводит…
— Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный себе
на уме, попирает смех
на сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте,
мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте, что у вас
на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
— Ловить плутов — дело доброе, —
заметил Колышкин. — Не одного, чай, облупили,
на твоем только кошеле пришлось напороться… Целы теперь не уйдут…