Неточные совпадения
Так
говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры
как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
— Что ты, Максимыч! Бога не боишься, про родных дочерей что
говоришь! И в головоньку им такого мотыжничества не приходило; птенчики еще,
как есть слетышки!
—
Как святят, так и святил. На Николин день Коряга в попы поставлен. Великим постом, пожалуй, и к нам приедет… «Исправляться» у Коряги станем, в моленной обедню отслужит, — с легкой усмешкой
говорил Патап Максимыч.
— Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!..
Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так
говорил тот человек хриплым голосом.
— Не
говори, Пантелеюшка, — возразила Аксинья Захаровна. — «Не надейся на князи и сыны человеческие». Беспременно надо сторожким быть… Долго ль до греха?.. Ну,
как нас на службе-то накроют… Суды пойдут, расходы. Сохрани, Господь, и помилуй.
— Да что же не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня
какая налезла, —
говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
— А я что
говорила тебе, то и теперь скажу, — продолжала Фекла. —
Как бы вот не горе-то наше великое,
как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
Самый первый токарь, которым весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да все отдумывал… «Ну, а
как не пустит, да еще после насмеется, ведь он,
говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от
какого ни на есть мужика.
— Доброе дело, — перебил Алексея Патап Максимыч. — Да ты про себя-то
говори.
Как же ты?
— Думала я
поговорить с ним насчет этого, да не знаю,
как приступиться, — сказала Манефа. — Крутенек. Не знаешь,
как и подойти. Прямой медведь.
Только матушка Манефа с той поры,
как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы не смели,
говорит, собираться девицы из чужих обителей.
Как племянницы,
говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того, что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а вы,
говорит, должны о Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
— Полюбила… Впрямь полюбила? — допрашивала та. — Да
говори же, Настенька,
говори скорей. Облегчи свою душеньку… Ей-Богу, легче станет,
как скажешь… От сердца тягость так и отвалит. Полюбила?
—
Говорят тебе, скажи,
как зовут?..
Как только имя его вымолвишь, так и облегчишься. Разом другая станешь.
Как же звать-то.
— Беспременно за Никитишной надо подводу гнать, —
говорил он. — Надо, чтоб кума такой стол состряпала,
какие только у самых на́больших генералов бывают.
— Заладил себе,
как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот»
говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
— Эту тошноту мы вылечим, —
говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость скажу. Не хотел
говорить до поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач
какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
— Что-о-о? — закричал Патап Максимыч, вскакивая с дивана. — Жених?.. Так ты так-то!.. Да я разражу тебя!
Говори сейчас, негодница,
какой у тебя жених завелся?.. Я ему задам…
Шла по воду тетка Акулина, десятника жена. Поравнявшись с мужиками, поставила ведра наземь.
Как не послушать бабе, про что мужики
говорят.
Зашабашили к обеду. Алексею не до еды. Пошел было в подклет, где посуду красят, но повернул к лестнице, что ведет в верхнее жилье дома, и на нижних ступенях остановился. Ждал он тут с четверть часа, видел,
как пробрела поверху через сени матушка Манефа, слышал громкий топот сапогов Патапа Максимыча, заслышал, наконец, голос Фленушки, выходившей из Настиной светлицы. Уходя, она
говорила: «Сейчас приду, Настенька!»
—
Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?..
Какие слова
говорила?.. Зачем же было душу мою мутить? Теперь не знаю, что и делать с собой — хоть камень на шею да в воду.
— Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь что? — сказала Фленушка. — Да
как ты только подумать мог, что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность
какая!.. Так ты думаешь, что и Настя облыжные речи
говорила… А?..
«А, купец премудрый, —
Говорит царевич, —
Скажи свою тайну,
Как на свет явился,
Как на свет явился,
Где теперь хранится
Камень тот драгой...
— Поразговори ты ее, —
говорила Аксинья Захаровна, — развесели хоть крошечку. Ведь ты бойкая, Фленушка, шустрая и мертвого рассмешишь,
как захочешь… Больно боюсь я, родная… Что такое это с ней поделалось — ума не могу приложить.
— Ах, Фленушка, Фленушка… и хотелось бы верить, да не верится, — отирая слезы, сказала Настя. — Вон тятенька-то
как осерчал,
как я по твоему наученью свысока
поговорила с ним. Не вышло ничего, осерчал только пуще…
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, —
говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо
какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь,
какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело
говори да строго, свысока.
— Так и отцу
говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая головою. — Этими самыми словами и
говори, да опричь того, «уходом» пугни его. Больно ведь не любят эти тысячники,
как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они… Только ты не кипятись, тихим словом
говори. Но смело и строго…
Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
Обычай «крутить свадьбу уходом» исстари за Волгой ведется, а держится больше оттого, что в тамошнем крестьянском быту каждая девка, живучи у родителей, несет долю нерадостную. Девкой в семье дорожат
как даровою работницей и замуж «честью» ее отдают неохотно. Надо,
говорят, девке родительскую хлеб-соль отработать; заработаешь — иди куда хочешь. А срок дочерних заработков длинен: до тридцати лет и больше она повинна у отца с матерью в работницах жить.
— Особенно по весне,
как дома меня не будет, —
говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько. Летом до греха недолго. По грибы аль по ягоды, чтоб обе они и думать не смели ходить, за околицу одних не пускай, всяко может случиться.
— Бодрей да смелей держи себя. Сама не увидишь,
как верх над отцом возьмешь. Про мать нечего
говорить, ее дело хныкать. Слезами ее пронимай.
—
Говорил, что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. — Что ему без тебя весь свет постыл, что иссушила ты его, что с горя да тоски деваться не знает куда и что очень боится он самарского жениха.
Как я ни уверяла, что опричь его ни за кого не пойдешь, — не верит. Тебе бы самой сказать ему.
— Да помереть мне, с места не вставши, коли такого дельца я не состряпаю, — весело вскрикнула Фленушка. — А ты, Настенька,
как Алешка придет к тебе, — прибавила она, садясь на кровать возле Насти, —
говори с ним умненько да хорошенько, парня не запугивай… Смотри, не обидь его… И без того чуть жив ходит.
— Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. —
Как подумаю, что будет впереди, сердце так и замрет… Научила ты меня,
как с тятенькой
говорить… Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от что будет?
—
Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай,
говори с ним,
как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— Не знаю, Патап Максимыч, — отвечал Алексей, —
поговорю с ним в воскресенье,
как домой пойду.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а
как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал.
Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком
поговори.
— Ладно, хорошо, — сказала Никитишна. — А я все насчет крестницы-то.
Как же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча сказал ты, что в монастырь она собираться вздумала, а теперь
говоришь про смотрины. Уж не силой ли ты ее выдаешь, не супротив ли ее воли?
— Так и сказала. «Уходом»,
говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал,
как и
говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет,
говорит как режет, а глаза
как уголья, так и горят.
Проспались. Никифор опять воевать. Жену избил, и сватьям на калачи досталось, к попу пошел и попа оттрепал: «Зачем,
говорит, пьяный пьяного венчал?» Только и стих,
как опять напился.
«Что ж делать,
говаривал,
какая ни на есть жена, а все-таки Богом дана, нельзя ж ее из дому гнать».
—
Как ты смеешь, —
говорит Никифору, — в казенном месте буянить?
Как ты смеешь вольну солдатку бить? Она тоже, —
говорит, — человек казенный!
— Меня, старуху, красавица, не обманешь, —
говорила Никитишна, смотря Насте прямо в глаза. — Вижу я все. На людях ты резвая, так и юлишь, а
как давеча одну я тебя подсмотрела, стоишь грустная да печальная. Отчего это?
— Не обманывай меня, Настя. Обмануть кресну мать — грех незамолимый, — внушительно
говорила Никитишна. — Скажи-ка мне правду истинную,
какие у вас намедни с отцом перекоры были? То в кельи захотелось, то, гляди-кась, слово
какое махнула: «уходом»!
— Слушай, Аксинья, —
говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой той поры,
как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я
говорю для того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то,
как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Вот и живу я, кумушка, ровно божедом в скудельнице, —
говорил Иван Григорьич Захаровне. — Один
как перст! Слова не с кем перемолвить, умрешь — поплакать некому, помянуть некому.
— Тятенька, голубчик,
как бы сирот-то устроить? —
говорила Груня, ясно глядя в лицо Патапу Максимычу. — Я бы, кажись, душу свою за них отдала…
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе
говорю: люблю тебя и мамыньку,
как родных отца с матерью.
— Тятя, тятя, не
говори. Не воздать мне за ваши милости… А если уж вам не воздать, Богу-то
как воздать?
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним
говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала:
как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать…
Как думаешь ты, тятя?.. А?..