Неточные совпадения
Цел тот город до сих пор — с белокаменными стенами, златоверхими церквами, с честными монастырями, с княженецкими узорчатыми теремами, с боярскими каменными палатами, с рубленными
из кондового, негниющего леса
домами.
Только что воротились они в родительский
дом от тетки родной, матери Манефы, игуменьи одной
из Комаровских обителей.
Патап Максимыч выходил
из токарного завода, что стоял через улицу от
дома за амбарами, когда из-за околицы показался Алексей Лохматый. Не доходя шагов десяти, снял он шапку и низко поклонился тысячнику. Чапурин окликал его...
Марья Гавриловна, купеческая вдова
из богатого московского
дома, своим коштом жившая в Манефиной обители и всеми уважаемая за богатство и строгую жизнь, не поехала в гости к Чапуриным.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином
доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
Пущенные Акулиной вести дошли до Осиповки. В одном
из мшенников, что целым рядом стояли против
дома Чапурина, точили посуду три токаря, в том числе Алексей. Четвертый колесо вертел.
— Куда, чай, в
дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что
из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту не будет.
Зашабашили к обеду. Алексею не до еды. Пошел было в подклет, где посуду красят, но повернул к лестнице, что ведет в верхнее жилье
дома, и на нижних ступенях остановился. Ждал он тут с четверть часа, видел, как пробрела поверху через сени матушка Манефа, слышал громкий топот сапогов Патапа Максимыча, заслышал, наконец, голос Фленушки, выходившей
из Настиной светлицы. Уходя, она говорила: «Сейчас приду, Настенька!»
Из пустыни старец
В царский
дом приходит,
Он принес с собою,
Он принес с собою
Прекрасный камень,
Толь прекрасный, прелюбезный,
Предрагий.
Это — похищение девушки
из родительского
дома и тайное венчанье с нею у раскольничьего попа, а чаще в православной церкви, чтоб дело покрепче связано было.
Брал ее парень хороший,
из соседней деревни Быдреевки, но
из бедного
дома,
из большой семьи — шестериками в рекрутском списке стояли.
Угнали «соколика», воротилась Дарья
из города к свекру в
дом.
Я старуха старая, в эти дела вступаться не могу, а ты свекра должна почитать, потому что он всему
дому голова и тебя поит, кормит
из милости».
У Заплатина при
доме было свое заведение: в семи катальных банях десятка полтора наемных батраков зиму и лето стояло за работой, катая
из поярка шляпы и валеную обувь.
И благословение Божие почило на добром человеке и на всем
доме его: в семь лет, что прожила Груня под покровом его, седмерицею достаток его увеличился,
из зажиточного крестьянина стал он первым богачом по всему Заволжью.
На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в
дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума в таком гневе, что не узнал его. Воротясь
из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
— Как же ты залучил его? — спросил Иван Григорьич. — Старик Лохматый не то чтоб
из бедных. Своя токарня. Как же он пустил его? Такой парень, как ты об нем сказываешь, и
дома живучи копейку доспеет.
Изойдите вы теперь все хорошие
дома по московскому аль по петербургскому купечеству,
из нашего то есть сословия, везде это найдете…
На первой неделе Великого поста Патап Максимыч выехал
из Осиповки со Стуколовым и с Дюковым. Прощаясь с женой и дочерьми, он сказал, что едет в Красную рамень на крупчатные свои мельницы, а оттуда проедет в Нижний да в Лысково и воротится домой к Середокрестной неделе, а может, и позже.
Дом покинул на Алексея, хотя при том и Пантелею наказал глядеть за всем строже и пристальней.
И на заводе про его стариков ни слуху ни духу. Не нашел Сергей Андреич и
дома, где родился он, где познал первые ласки матери, где явилось в душе его первое сознание бытия… На месте старого домика стоял высокий каменный
дом.
Из раскрытых окон его неслись песни, звуки торбана, дикие клики пьяной гульбы… Вверх дном поворотило душу Сергея Андреича, бежал он от трактира и тотчас же уехал
из завода.
Меж тем французы ушли
из Москвы, купцы уехали
из скита, но пожитки оставили у Назареты до лета, чтоб взять их, когда отстроят погорелые
дома в Москве.
Из этой стаи выдавалась вперед большая пятистенная [Пятистенной избой, пятистенным
домом зовут строение, состоящее
из двух срубов.] ее келья, с пятью окнами на лицо, по два на каждой боковой стене.
В том уютном домике жила двадцатисемилетняя бездетная вдова
из богатого купеческого
дома, Марья Гавриловна Масляникова.
Патап Максимыч был не прочь, чтобы бойкая Фленушка поскорей убралась
из его
дома.
Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был, как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в
домах, в фабриках и капиталах — человек, значит, в Москве не
из последних, а сын один… Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго о ней потом толковали.
К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогой гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И немудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала душой. Летом купила в соседнем городке на своз деревянный
дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и по первому зимнему пути перевезла
из Москвы в Комаров все свое имущество.
А пуще всего и́з
дому, и́з
дому вон!..
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский
дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты
из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..
В своей же епархии каждый епископ полное право имеет распоряжаться и поставлять попов и диаконов и прочих клириков, по его благоусмотрению, яко господин в своем
доме» [Дословно
из устава Владимирской (старообрядской) архиепископии, доставленного 4 февраля 1853 года в Белой Кринице.].
А меж тем на улице перед
домом Патапа Максимыча семеро домохозяев сосновые доски тесали, «домовину»
из них сколачивали [Делают гроб непременно на улице, обыкновенно родственники умершего и непременно в нечетном числе.
Уж пóд вечер, когда разошлись по
домам поминальщики, вышел он
из боковуши и увидал Пантелея. Склонив голову на руки, сидел старик за столом, погруженный в печальные думы. Удивился он Алексею.
— По разным обителям ту песнь поют, матушка… — скромно ответил Василий Борисыч. — И по
домам благочестивых христиан поют… Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу [Курени, или Куреневский — раскольничий скит в Юго-Западном крае. Извод — редакция, а также место происхождения или указание на место происхождения.] она суздальского. Оттоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.
— Право, не знаю, матушка, что и сказать вам на́ это, — ответил Василий Борисыч. — Больно бы пора уж мне в Москву-то. Там тоже на Петров день собрание думали делать… Поди, чать, заждались меня. Шутка ли! Больше десяти недель, как и́з
дому выехал.
Очей не сводя, мрачно смотрел, как тот сряжался в дорогу, как прощался с Пантелеем и с работниками, как, помолившись Богу на три стороны, низко поклонился покидаемому
дому, а выехав за околицу, сдержал саврасок, вылез
из тележки, еще раз помолился, еще раз поклонился деревне…
— А ты молчи, да слушай, что отец говорит. На родителя больше ты не работник, копейки с тебя в
дом не надо. Свою деньгу наживай, на свой домок копи, Алексеюшка… Таковы твои годы пришли, что пора и закон принять… Прежде было думал я
из нашей деревни девку взять за тебя. И на примете, признаться, была, да вижу теперь, что здешние девки не пара тебе… Ищи судьбы на стороне, а мое родительское благословение завсегда с тобой.
Огнем горят золоченые церковные главы, кресты, зеркальные стекла дворца и длинного ряда высоких
домов, что струной вытянулись по венцу горы. Под ними
из темной листвы набережных садов сверкают красноватые, битые дорожки, прихотливо сбегающие вниз по утесам. И над всей этой красотой высоко, в глубокой лазури, царем поднимается утреннее солнце.
Тогда было отдано приказанье хозяину в такой-то день в гостиницу никого не пускать, комнаты накурить парижскими духами, прибрать подальше со столов мокрые салфетки, сготовить уху
из аршинных стерлядей, разварить трехпудового осетра, припасти икры белужьей, икры стерляжьей, икры прямо
из осетра, самых лучших донских балыков, пригласить клубного повара для приготовления самых тонких блюд
из хозяйских, разумеется, припасов и заморозить дюжины четыре не кашинского и не архиерейского [Архиерейским называли в прежнее время шипучее вино, приготовляемое наподобие шампанского
из астраханского и кизлярского чихиря в нанимаемых виноторговцами Макарьевской ярмарки погребах архиерейского
дома в Нижнем Новгороде.], а настоящего шампанского.
— Вот намедни вы спрашивали меня, Андрей Иваныч, про «старую веру». Хоть я сам старовером родился, да
из отцовского
дома еще малым ребенком взят. Оттого и не знаю ничего, ничего почти и не помню. Есть охота, так вот Алексея Трифоныча спросите, человек он книжный, коренной старовер, к тому ж из-за Волги,
из тех самых лесов Керженских, где теперь старая вера вот уж двести лет крепче, чем по другим местам, держится.
— Смотри, чтоб не вышло по-моему, — усмехнувшись, продолжал Сергей Андреич. — Не то как же это рассудить? Сам в человеке души не чает, дорожит им, хлопочет ровно о сыне, а от себя на сторону пускает… Вот, дескать, я его на годок
из дому-то спущу, сплетен бы каких насчет девки не вышло, а там и оженю… право, не так ли?.. Да ты сам просился от него?
А лесным бабам заволжанкам того и невдомек, что булынин-от
дом из ихнего льна строен, ихней новиной [Кусок холста в тридцать аршин.] покрыт, ихними тальками [Талька — моток ниток, состоящий
из 20 пасем, а пасьма —
из 15 чисменок, в чисменке четыре нитки (кругом), каждая по четыре аршина.
И жжет и рвет у Алексея сердце. Злоба его разбирает, не на Карпушку, на сестру. Не жаль ему сестры, самого себя жаль… «Бог даст, в люди выду, — думает он, — вздумаю жену
из хорошего
дома брать, а тут скажут — сестра у него гулящая!.. Срам, позор!.. Сбыть бы куда ее, запереть бы в четырех стенах!..»
Знал Скорняков и про то, что опять куда-то уехал Алексей
из Осиповки, что в
дому у Патапа Максимыча больше жить он не будет и что все это вышло не от каких-либо худых дел его, а оттого, что Патап Максимыч, будучи им очень доволен и радея о нем как о сыне, что-то такое больно хорошее на стороне для него замышляет…
Пропели вопленницы плачи, раздала Никитишна нищей братии «задушевные поминки» [Милостыня, раздаваемая по рукам на кладбище или у ворот
дома, где справляют поминки.], и стали с кладбища расходиться. Долго стоял Патап Максимыч над дочерней могилой, грустно качая головой, не слыша и не видя подходивших к нему. Пошел домой
из последних. Один, одаль других, не надевая шапки и грустно поникнув серебристой головою, шел он тихими стопами.
Василий Борисыч вконец растерялся, стоит как вкопанный, придумать не может, что делать ему… Убежать — содому, окаянная, на весь
дом, на всю деревню наделает, перебудит всех… остаться — придет кто-нибудь,
из окошка увидит.
Только что помер родитель, она
из мужнина
дома в отцовский, да, принявши наследство, с полюбовником-то в великороссийскую…
На правом холму собор Воздвиженья честного креста, а рядом Благовещенский, а на левом холму Успенский собор, а меж соборов все
дома — у бояр каменны палаты, иных чинов у людей деревянны хоромы
из кондового негниющего леса…
Простилась с дядей княжна Болховская, одинокою пошла
из опального
дома.
— Пó ряду сказывай, с того часу зачинай, как и́з
дому отправились, — строго молвила ей.
— Двадцать два года ровнехонько, — подтвердил Самоквасов. — Изо дня в день двадцать два года… И как в большой пожар у нас
дом горел, как ни пытались мы тогда
из подвала его вывести — не пошел… «Пущай, — говорит, — за мои грехи живой сгорю, а
из затвора не выйду». Ну, подвал-от со сводами, окна с железными ставнями — вживе остался, не погорел…
— Слышала, какую надо? — сказала Манефа. — У Самоквасовых
дом первостатейный, опять же они наши благодетели, худую послать к ним никак невозможно. Хоть посылка будет от Бояркиных, а все-таки Самоквасовы будут знать, что канонница послана
из нашей обители.