Неточные совпадения
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на
то Аксинья Захаровна. — Ты
голова. Знаю, что ради меня, не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
Кто говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных
головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не будет ли у него в
тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
И в самом деле: захотелось бы Патапу Максимычу в
головы, давным бы давно безо всяких угощеньев его целой волостью выбрали, да не
того он хочет: не раз откупался, ставя на сходе ведер по пяти зелена вина для угощенья выборщиков.
— Эх вы, умные
головы, — крикнула она, вслушавшись в мирские речи, — толкуют, что воду толкут, а догадаться не могут. Кто что ни скажет, не под
тот угол клин забивает… Слушать даже тошно.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало
того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских
головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту не будет.
— То-то же. Ступай теперь. Выкинь печаль из
головы, не томи понапрасну себя, а девицу красну в пущу тоску не вгоняй.
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна была… Да у меня дурь-то из
головы выкинь, не
то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Так и отцу говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая
головою. — Этими самыми словами и говори, да опричь
того, «уходом» пугни его. Больно ведь не любят эти тысячники, как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они… Только ты не кипятись, тихим словом говори. Но смело и строго… Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
И принимается девка за «душеспа́сенье»: в скит пойдет, либо выпросит у отца кельенку поставить на задворице, и в ней, надев черный сарафан и покрыв черным платком
голову, в знак отреченья от мира, станет за псалтырь заказные сорокоусты читать да деревенских мальчишек грамоте обучать, —
тем и кормится.
Вся деревня сбежится смотреть, как молодые, поклонясь в землю, лежат, не шелохнувшись, ниц перед отцом, перед матерью, выпрашивая прощенья, а отец с матерью ругают их ругательски и клянут, и ногами в
головы пихают, а после
того и колотить примутся: отец плетью, мать сковородником.
— Сохрани тебя Господи и помилуй!.. — возразила Фленушка. — Говорила тебе и теперь говорю, чтоб про это дело, кроме меня, никто не знал. Не
то быть беде на твоей
голове.
— Нет, Фленушка, совсем истосковалась я, — сказала Настя. — Что ни день,
то хуже да хуже мне. Мысли даже в
голове мешаются. Хочу о
том, о другом пораздумать; задумаю, ум ровно туманом так и застелет.
— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в
ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит,
голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
— И
то по ней все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся, в самом деле не наделала бы чего.
Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не будет.
Из катальных бань
то и дело выскакивают босые, с
головы до пояса обнаженные, распотелые работники.
Новые соседи стали у
того кантауровца перенимать валеное дело, до
того и взяться за него не умели; разбогатели ли они, нет ли, но за Волгой с
той поры «шляпка́» да «верховки» больше не валяют, потому что спросу в Тверскую сторону вовсе не стало, а по другим местам шляпу тверского либо ярославского образца ни за что на свете на
голову не наденут — смешно, дескать, и зазорно.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв
голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о
том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
Минуты через две Патап Максимыч ввел в горницу новых гостей.
То был удельный
голова Песоченского приказа Михайло Васильич Скорняков с хозяюшкой, приятель Патапа Максимыча.
Сидел Стуколов, склонив
голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий на родину, стал он в ней чужанином. Не
то что людей, домов-то прежних не было; город, откуда родом был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел на старом пепелище — всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч всю правду старого русского присловья: «Не временем годы долги — долги годы отлучкой с родной стороны».
Ниже и ниже склоняла Манефа
голову. Бледные губы спешно шептали молитву. Если б кто из бывших тут пристальнее поглядел на нее,
тот заметил бы, что рука ее, перебирая лестовку, трепетно вздрагивала.
Думаю себе: «Пускай мне хоть
голову снимут, а уйду же я от
тех опонцев в Российское царство».
— Разве есть за Волгой золото? Быть
того не может! Шутки ты шутишь над нами, — сказал удельный
голова.
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному
голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить было нечего,
тот был со Стуколовым заодно. К
тому же парень был не говорливого десятка, в молчанку больше любил играть.
Прочие, кто были в горнице, молчали, глядя в упор на Снежковых… Пользуясь
тем, Никифор Захарыч тихохонько вздумал пробраться за стульями к заветному столику, но Патап Максимыч это заметил. Не ворочая
головы, а только скосив глаза, сказал он...
В это время Настя взглянула на входившего Алексея и улыбнулась ему светлой, ясной улыбкой. Не заметил он
того — вошел мрачный, сел задумчивый. Видно, крепкая дума сидит в
голове.
— Да вы нашу-то речь послушайте — приневольтесь да покушайте! — отвечала Аксинья Захаровна. — Ведь по-нашему, по-деревенскому, что порушено да не скушано,
то хозяйке покор. Пожалейте хоть маленько меня, не срамите моей
головы, покушайте хоть маленечко.
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу, что Михайло Данилыч оголил Настю чуть не до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от какой… А Настасья плачет, убивается, неохота позор принимать… А делать ей нечего: муж
того хочет, а муж
голова.
Не раз и не два такие разговоры велись у Патапа Максимыча с паломником, и все в подклете, все в Алексеевой боковуше. Были при
тех переговорах и кум Иван Григорьич, и удельный
голова Михайло Васильич. Четыре дня велись у них эти переговоры, наконец решился Патап Максимыч взяться за дело.
У Патапа Максимыча в самом деле новые мысли в
голове забродили. Когда он ходил взад и вперед по горницам, гадая про будущие миллионы, приходило ему и
то в
голову, как дочерей устроить. «Не Снежковым чета женихи найдутся, — тогда думал он, — а все ж не выдам Настасью за такого шута, как Михайло Данилыч… Надо мне людей богобоязненных, благочестивых, не скоморохов, что теперь по купечеству пошли. Тогда можно и небогатого в зятья принять, богатства на всех хватит».
Если бы Настя знала да ведала, что промелькнуло в
голове родителя, не плакала бы по ночам, не тосковала бы, вспоминая про свою провинность, не приходила бы в отчаянье, думая про
то, чему быть впереди…
Седоки
то и дело задевали
головами за ветки деревьев, и их засыпало снегом, которым точно в саваны окутаны стояли сосны и ели, склонясь над тропою.
А сама разводит руками, закидывает назад
голову, манит к себе на пышные перси
того человека, обещает ему и тысячи неслыханных наслаждений, и груды золота, и горы жемчуга перекатного…
—
То и говорю, что высоко камешки кидаешь, — ответил Артемий. — Тут вашему брату не
то что руки-ноги переломают, а пожалуй, в город на ставку свезут. Забыл аль нет, что Паранькин дядя в
головах сидит? — сказал Артемий.
— Артель! — молвил Артемий. — Без
того нельзя, чтоб не погалдеть… Сколько
голов, столько умов… Да еще каждый норовит по-своему. Как же не галдеть-то?
Как выехали из деревни за околицу, старшой и стал всему делу
голова: что велит,
то и делай.
Хоша бы
тот клад и лихим человеком был положон на чью
голову — заклятье его не подействует, а вынутый клад вменится тебе за клад, самим Богом на счастье твое положенный.
— Обмирщился ты весь, обмирщился с
головы до ног, обошли тебя еретики, совсем обошли, — горячо отвечал на
то Стуколов. — Подумай о души спасении. Годы твои не молодые, пора о Боге помышлять.
— То-то и есть. На ум ему не вспадало! Эх ты, сосновая
голова, а еще игумен!.. Поглядеть на тебя с бороды, как есть Авраам, а на деле сосновый чурбан, — продолжал браниться паломник. — Знаешь ли ты, старый хрыч, что твоя болтовня, худо-худо, мне в триста серебром обошлась?.. Да эти деньги у меня, брат, не пропащие, ты мне их вынь да положь… Много ли дал Патап на яйца?.. Подавай сюда…
— Ах, отче, отче, — покачивая
головой, сказал отцу Михаилу паломник. — Люди говорят — человек ты умный, на свете живешь довольно, а
того не разумеешь, что на твоем товаре торговаться тебе не приходится. Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. Не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
Задумался Патап Максимыч. Не клеится у него в
голове, чтоб отец Михаил стал обманом да плутнями жить, а он ведь тоже уверял… «Ну пущай Дюков, пущай Стуколов — кто их знает, может, и впрямь нечистыми делами занимаются, — раздумывал Патап Максимыч, — а отец-то Михаил?.. Нет, не можно
тому быть… старец благочестивый, игумен домовитый… Как ему на мошенстве стоять?..»
Думаю: «Постой ты, баламут, точи лясы, морочь людей, вываливай из себя все дотла, а затеек твоих как нам не видать?..» Сродственник на
ту пору был у меня да приятель старинный — удельного
голову Захлыстина Михайлу Васильевича не слыхал ли?..
И не думай, Аксинья, унимать
ту егозу, не упрашивай Манефу здесь ее оставлять, авось без нее девка-то выкинет дурь из
головы».
— Какой тут Снежков! — молвила Фленушка. — Не всяк
голова, у кого борода, не всяк жених, кто присватался, иному от невестиных ворот живет и поворот. Погоди, завтра все расскажу… Видишь ли, Марьюшка, дельце затеяно. И
тому делу без тебя не обойтись. Ты ведь воструха, девка хитроватая, глаза отводить да концы хоронить мастерица, за уловками дело у тебя не станет. Как хочешь, помогай.
Из
головы у него не выходил пароход: целые часы, бывало, ходит взад и вперед и думает о нем; спать ляжет, и во сне ему пароход грезится; раздумается иной раз, и слышатся ему
то свисток,
то шум колес,
то мерный стук паровой машины…
Он ограничил восторг свой
тем, что низенько издали поклонился
голове, сделав ему ручкой и щелкнув языком.
Замолк Евграф Макарыч, опустил
голову, слезы на глазах у него выступили. Но не смел супротив родителя словечка промолвить. Целу ночь он не спал, горюя о судьбе своей, и на разные лады передумывал, как бы ему устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так в
ту же пору.
— Дурак, значит, хоть его сегодня в Новотроицком за чаем и хвалили, — молвил Макар Тихоныч. — Как же в кредит денег аль товару не брать? В долги давать, пожалуй, не годится, а коль тебе деньги дают да ты их не берешь, значит, ты безмозглая
голова. Бери, да коль статья подойдет, сколь можно и утяни, тогда настоящее будет дело, потому купец
тот же стрелец, чужой оплошки должен ждать. На этом вся коммерция зиждется… Много ль за дочерью Залетов дает?
Ну, грешным делом, хоть и шумело у меня в
голове, и хоть
то слово во хмелю было сказано, однако ж я завсегда правдой живу: от слова не пячусь.
Даже на молитве стала поминать мужа, а прежде и в
голову ей
того не приходило.
Девки на возрасте…» Так и слушать, сударыня, не хочет: «Никто, говорит, не смеет про моих дочерей пустых речей говорить;
голову, говорит, сорву
тому, кто посмеет».