Неточные совпадения
— Не пойду, — отрывисто, с
сердцем молвил Трифон и нахмурился. — И не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил он, возвысив голос, — не вороти ты душу мою… От него, от паскудного,
весь мир сохнет. Знаться с писарями мне не рука.
— Ты
все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. — Как подумаю, что будет впереди,
сердце так и замрет… Научила ты меня, как с тятенькой говорить… Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от что будет?
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. —
Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во
всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
Изо
всех знакомых городовых купцов, изо
всех заволжских тысячников ни к кому у ней
сердце так не лежало, как к Патапу Максимычу.
— Чего ты только не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а
все ж я ей мать, и
сердце у меня лежит к ней
все едино, как и к рожоным дочерям.
Все мои три девоньки заодно лежат на
сердце.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая,
сердцем добрая, ко
всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во
всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на
сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого человека со
всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе
сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
Только!.. Вот и
все вести, полученные Сергеем Андреичем от отца с матерью, от любимой сестры Маринушки. Много воды утекло с той поры, как оторвали его от родной семьи, лет пятнадцать и больше не видался он со сродниками, давно привык к одиночеству, но, когда прочитал письмо Серапиона и записочку на свертке, в
сердце у него захолонуло, и Божий мир пустым показался… Кровь не вода.
Бог нам дает много, а нам-то
все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы в гробы, прижмем руки к
сердцу,
Души наши пойдут по делам своим,
Кости наши пойдут по земле на предание,
Телеса наши пойдут червям на съедение,
А богатство, гордость, слава куда пойдут?
В заключение упомянуто, что
все жители города, без малейшего исключения, беспредельно преданы душой и
сердцем его превосходительству господину губернатору и видят в нем не начальника, а отца.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и
сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже
всего.
— Не бывает разве, что отец по своенравию на
всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка человека по
сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
— Нечего думать! — нахмуря брови, отрывисто сказала Настя, выдергивая руку. — Вижу я,
все вижу… Меня не проведешь!
Сердце вещун — оно говорит, что ты…
С
сердцем повернулась Настя от матери, быстро пошла из горницы и хлопнула изо
всей мочи дверью.
Жить в добре да в красне и во снях хорошо: тешат Алексея золотые грезы, сладко бьется его
сердце при виде длинного роя светлых призраков, обступающих его со
всех сторон, и вдруг неотвязная мысль о Чапурине, о погибели…
Так и рвется, так и наскакивает на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет лицо, разгорается
сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее багровое лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то любила его больше
всего на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и
все ты делаешь рывком да с
сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..
— Горе мое, мамынька, великое, беда моя неизбывная!.. Не выплакать того горя до смерти!.. А я-то
все одна да одна, не с кем разделить моего горя-беды… Ну и полегчало маленько на
сердце… Фленушку увижу, хоть с ней чуточку развею печали мои.
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По
всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А
сердце все-таки тревогой замирало.
Я теперь
всего лишаюсь,
Я теперь бесчадна —
Бейся,
сердце, сокрушайся,
Утроба, терзайся».
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до
всего этакого: любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем душа нараспашку,
сердце на ладонке…
— А слышь, птички-то распевают!.. Слышь, как потюкивают! — сказал Михайло Васильич, любуясь на оглушавших Алексея перепелов. — Это, брат, не то, что у Патапа Максимыча заморские канарейки — от них писк только один… Это птица расейская, значит, наша кровная… Слышь, горло-то как дерет!.. Послушать любо-дорого
сердцу!.. В понедельник ихний праздник — Нефедов день!..
Всю ночь в озимя́х пролежу, днем завалюсь отдыхать… Нет, про понедельник нечего и поминать… Во вторник приходи… Через неделю, значит.
— Погоди, погоди, — громко сказал голова Алексею, когда тот взялся за дверную скобу. — Так уж и быть, ради милого дружка и сережка из ушка!.. Ради Патапа Максимыча по-твоему сделаю, завтра поутру побывай в приказе — приеду, обделаю… А уж это я тебе скажу
все едино, что ты у меня от
сердца кусок отрываешь… Тенетнику-то что, мошки-то!.. Улов-от на заре какой будет!..
Дрожу, ровно в лихоманке, сам в шубе, а по
всем суставам мороз так и бегает, на́
сердце ровно камень навалило — так и замирает.
Стихнул Василий Борисыч перед вспыхнувшим тысячником, решился не говорить ни слова. Только вздыхает да псалом на утоление гневных
сердец про себя говорит: «Помяни, Господи, царя Давида и
всю кротость его».
— Слыхала, девонька, слыхала, — молвила знахарка. — Много доброго про нее слыхала я. Кроткая, сказывают, сердобольная, много горя на долю ее выпало, а
сердце у ней не загрубело… И честно хранит вдовью участь…
Все знаю, лебедушка… Николи не видывала в глаза твоей Марьи Гавриловны, а знаю, что вдовица она добрая, хорошая.
Не огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное
сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото
всей красоты молодецкой распалились у ней ум и
сердце, ясные очи, белое тело и горячая кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему
сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
Ум засыпает, думы туманами кроются, на́ очи ровно завеса спускается,
вся жизнь замирает, остается живым одно обуянное пылом страстности
сердце.
Но только послышится звонкий голос Алексея, только завидит она его, горячий, страстный трепет пробежит по
всему ее телу, память о промелькнувшем счастье с Евграфом исчезнет внезапно, как сон… Не наглядится на нового друга, не наслушается сладких речей его,
все забывает, его только видит, его только слышит… Ноет, изнывает в мучительно-страстной истоме победное
сердце Марьи Гавриловны, в жарких объятьях, в страстных поцелуях изливает она кипучую любовь на нового друга.
— Да что ты тарахтишь, старая? — с
сердцем молвила, остановясь перед ней, Манефа. — Вертит языком, что веретеном, вяжет, путает, мотает, плутает — понять невозможно. Сказывай толком: пó ряду
все говори.
Хоть греховным делом, а под своим же
сердцем носила — чувство матери
все заглушает…
— Да, матушка, едино Божие милосердие сохранило нас от погибели, — отозвался Василий Борисыч. — Грешный человек, совсем в жизни отчаялся. «Восскорбех печалию моей и смутихся…
Сердце мое смутися во мне, страх смерти нападе на мя, болезнь и трепет прииде на мя… но к Богу воззвах, и Господь услыша мя».
Все, матушка, этот самый — пятьдесят четвертый псалом я читал… И услышал Господь грешный вопль мой!..
Матери, тетки ушли, увели с собой ребятишек, отцы и мужья пиво да брагу кончают, с грустью, с печалью на
сердце всех поздней с поля ушли молодицы, нельзя до утра им гулять, надобно пьяного мужа встречать… Осталась одна холостежь.
Но грех ради наших оный Софроний отрыгнул от сокровища
сердца своего не точию сопротивление и презрение данному им при поставлении обещанию во
всем повиноватися митрополиту, но даже клеветы и напрасные оболгания несвойственные епископскому сану износити не усрамися.
— Знаю я, матушка… знаю, Флена Васильевна!..
Все знаю!.. — накинулась на нее Устинья. — Меня, сударыня, не проведешь. Сердце-то вещун: чует, от кого добро, от кого худо, — продолжала она, злобно косясь на Парашу. — Да нет, погоди, прежде времени не радуйся!.. Не на радость будет отъезд моей обидчице!.. Пришла пора и мне свою песенку спеть!.. Доводится и мне провести свою борозду!.. Так-то, сударыня!..
И потому, слезно молю тебя, потолковее со
всеми поговори, чтоб они гнева своего на нас не держали за временное наше, а не всегдашнее, несогласие, но, снисходя к нам, убогим, при таких налегающих на нас бедах, помогли бы своим вспоможением, сколько им Господь нá
сердце положит.
— Ты плачешь, матушка!.. — сквозь слезы лепетала, прижимаясь к Манефе, Фленушка. — Вот какая я злая, вот какая я нехорошая!.. Огорчила матушку, до слез довела… Прости меня, глупую!.. Прости, неразумную!.. Полно же, матушка, полно!.. Утоли
сердце, успокой себя… Не стану больше глупых речей заводить, никогда из воли твоей я не выйду… Вечно буду в твоем послушанье. Что ни прикажешь,
все сделаю по-твоему…
—
Все бы лучше съездить, а то, пожалуй, зачнут говорить: со злом-де нá
сердце поехал от нас, — сказала Манефа. — Мой бы совет съездить, а там мы бы и держать тебя больше не стали. А впрочем, как знаешь, мне тебя не учить.
— Молись же Богу, чтоб он скорей послал тебе человека, — сказала Аграфена Петровна. — С ним опять, как в детстве бывало, и светел и радошен вольный свет тебе покажется, а людская неправда не станет мутить твою душу. В том одном человеке вместится
весь мир для тебя, и, если будет он жить по добру да по правде, успокоится
сердце твое, и больше прежнего возлюбишь ты добро и правду. Молись и ищи человека. Пришла пора твоя.
Нежно простилась Дуня с девицами, но крепче
всех обнимала,
всех горячей целовала Аграфену Петровну. На людях прощались, нельзя было по
сердцу, по душе в последний разок перемолвиться им, но две слезинки на ресницах Дуни красней речей говорили, о чем она думала на прощанье.
— От
всего моего
сердца, ото
всей души те слова говорила я, — ответила Фленушка.
Вздрогнул и побагровел
весь Патап Максимыч. Отправляясь к молодым, надел он новые сапоги. На них-то теперь с язвительной усмешкой поглядывал Алексей, от них пахло. Не будь послезавтра срок векселю, сумел бы ответить Чапурин, но теперь делать нечего — скрепя
сердце молчал.
В каждом слове, в каждом движенье Алексея и виделось и слышалось непомерное чванство своим скороспелым богатством. Заносчивость и тщательно скрываемый прежде задорный и свирепый нрав поромовского токаря теперь
весь вышел наружу. Глазам и ушам не верил Чапурин, оскорбленная гордость клокотала в его
сердце… Так бы вот и раскроил его!.. Но нельзя — вексель!.. И сдержал себя Патап Максимыч, слова противного не молвил он Алексею.
Василий Борисыч только всхлипывал. Он уже не помнил себя и только шептал стих на умягчение злых
сердец: «Помяни, Господи, царя Давыда и
всю кротость его!»