Неточные совпадения
— Не пойду, — отрывисто, с сердцем молвил Трифон и нахмурился. — И не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил он, возвысив голос, — не вороти ты
душу мою… От него, от паскудного,
весь мир сохнет. Знаться с писарями мне не рука.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо у нее так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть на
душе стало светлее и радостней, а
все что-то боязно было ей, слезы к глазам подступали.
И
все семейство Чапуриных
души не чаяло в доброй, всегда веселой, разговорчивой Никитишне.
В Осиповке еще огней не вздували. По
всей деревне мужички, лежа на полатях, сумерничали; бабы, сидя по лавкам, возле гребней дремали; ребятишки смолкли, гурьбой забившись на печи. На улицах ни
души.
Отец ее был хоть не из великих тысячников, но
все же достатки имел хорошие и жил
душа в
душу с молодой женой, утешаясь, не нарадуясь на подраставшую Груню.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко
всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча
души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во
всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Стоит, погружаясь глубже и глубже в богомыслие, но помысел мятежного мира
все мутит
душу ее.
Выросла Фленушка в обители под крылышком родной матушки. Росла баловницей
всей обители, сама Манефа
души в ней не слышала. Но никто, кроме игуменьи, не ведал, что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой девочке. Не ведала о том и сама девочка.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в
душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости,
все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный на вечное поминовение.
— Обидно этак-то, господин купец, — отвечал Артемий. — Пожалуй, вот хоть нашего дядю Онуфрия взять… Такого артельного хозяина днем с огнем не сыскать… Обо
всем старанье держит, обо всякой малости печется, душа-человек: прямой, правдивый и по
всему надежный. А дай-ка ты ему волю, тотчас величаться зачнет, потому человек, не ангел. Да хоша и по правде станет поступать,
все уж ему такой веры не будет и слушаться его, как теперь, не станут. Нельзя, потому что артель суймом держится.
— Обмирщился ты
весь, обмирщился с головы до ног, обошли тебя еретики, совсем обошли, — горячо отвечал на то Стуколов. — Подумай о
души спасении. Годы твои не молодые, пора о Боге помышлять.
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «Не станет же врать старец Божий, не станет же
душу свою ломать — не таков он человек», — думал про себя Чапурин и решил непременно приняться за золотое дело, только испробует купленный песок. «Сам игумен советует, а он человек обстоятельный, не то что Яким торопыга. Ему бы
все тотчас вынь да положь».
А мать молила его, заклинала
всеми святыми не басурманить ее рождения, не поганить безгрешную
душу непорочного отрока нечестивым ученьем, что от Бога отводит, к бесам же на погубу приводит…
Бог нам дает много, а нам-то
все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы в гробы, прижмем руки к сердцу,
Души наши пойдут по делам своим,
Кости наши пойдут по земле на предание,
Телеса наши пойдут червям на съедение,
А богатство, гордость, слава куда пойдут?
И у
всех на
душе было светло, легко и радостно.
В заключение упомянуто, что
все жители города, без малейшего исключения, беспредельно преданы
душой и сердцем его превосходительству господину губернатору и видят в нем не начальника, а отца.
Много денег жертвовал на скиты и часовни, не только
все посты соблюдал, понедельничал даже, потому и веровал без сомнения в спасение
души своей.
Не водворялось в этой
душе сладкого, мирного покоя, что бывает уделом немногих страдающих, зато холодное бесстрастие, мертвенная притупленность к ежедневным обидам проникли
все ее существо.
Каков бы ни был Макар Тихоныч, Царство ему Небесное,
все же супруг — простить надо его, сударыня, за
все озлобления… молиться надо, успокоил бы Господь многомятежную
душу его…
К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогой гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И немудрено:
все ей угождали,
все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала
душой. Летом купила в соседнем городке на своз деревянный дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров
все свое имущество.
Тихо, спокойно потекла жизнь Марьи Гавриловны, заживали помаленьку сердечные раны ее, время забвеньем крыло минувшие страданья. Но вместе с тем какая-то новая, небывалая, не испытанная дотоле тоска с каждым днем росла в тайнике
души ее… Что-то недоставало Марье Гавриловне, а чего — и сама понять не могла,
все как-то скучно, невесело… Ни степенные речи Манефы, ни резвые шалости Фленушки, ни разговоры с Настей, которую очень полюбила Марья Гавриловна, ничто не удовлетворяло… Куда деваться?.. Что делать?
Ото
всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по
душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была у нее своя прислуга, — привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка — Таня; было у ней отдельное хозяйство и свой стол, на котором в скоромные дни ставилось мясное.
— Прошу вас, матушка, соборне канон за единоумершего по новопреставленном рабе Божием Георгии отпеть, — сказала Марья Гавриловна. — И в сенаник извольте записать его и трапезу на мой счет заупокойную по
душе его поставьте.
Все, матушка, как следует исправьте, а потом, хоть завтра, что ли, дам я вам денег на раздачу, чтоб год его поминали. Уж вы потрудитесь, раздайте, как кому заблагорассудите.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же
души в ней не чает — Настасья ему дороже
всего.
— Про это что и говорить, — отвечал Пантелей. — Парень — золото!..
Всем взял: и умен, и грамотей, и
душа добрая… Сам я его полюбил. Вовсе не похож на других парней — худого слова аль пустошних речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар… Только
все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
Мысль о сиротстве, об одиночестве, о том, что по смерти матери останется она
всеми покинутою, что и любимый ею еще так недавно Алексей тоже покинет ее, эта мысль до глубины взволновала
душу Насти…
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит — место незнакомое, лошади отложены, людей ни
души. Живого только и есть что жирная корова, улегшаяся на солнцепеке, да высокий голландский петух, окруженный курами
всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял на одной ножке и гордо поглядывал то на одну, то на другую подругу жизни.
— Молитесь, — оглянув
всех, шепнула Никитишна, — ангелы за
душой прилетели.
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что «строят» столы во
всю улицу; что каждому будет по три подноса вина, а пива и браги пей, сколько в
душу влезет, что на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во
всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб на
всех поминальщиков стало горяченьких.
Спервоначалу девицы одна за другой подходили к Параше и получали из рук ее: кто платок, кто ситцу на рукава аль на передник. После девиц молодицы подходили, потом холостые парни: их дарили платками, кушаками, опоясками. Не остались без даров ни старики со старухами, ни подростки с малыми ребятами.
Всех одарила щедрая рука Патапа Максимыча: поминали б дорогую его Настеньку, молились бы Богу за упокой
души ее.
А
все алы, цветны ленточки
По
душам раздам по красным девушкам,
Поминали б меня, девицу,
На веселых своих беседушках.
А милостыню по нищей братии раздавали шесть недель каждый Божий день. А в Городецкую часовню и по
всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые и на большие кормы по трапезам… Хорошо, по
всем порядкам, устроил
душу своей дочери Патап Максимыч.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего
душа ни захочет,
все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
— Можно!.. — с жаром сказала Манефа. — По другим местам нельзя, в скитах можно… Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы
весь Керженец запустошили, если бы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей… Подай, Господи, им доброго здравия и вечного
души спасения!..
— И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и
всем… Вот отчего деревенские к старой вере привержены… Не было б им от скитов выгоды, давно бы
все до единого в никонианство своротили… Какая тут вера?.. Не о
душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв Бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..
В одном-то капитале иной раз
душ пятьдесят мужских записано:
всего тут есть — и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков.
Про белиц и поминать нечего —
души не чаяли они в Василье Борисыче,
все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью…
И мы со
всеми нашими домашними и знаемыми много тому порадовались и благодарили Господа, оздравевшего столь пресветло сияющую во благочестии нашу матушку, крепкую молитвенницу о
душах наших.
И сотворил Алексей в
душе своей кумира… И поклонился он тельцу златому… Только теперь у него и думы, только и гаданья, каким бы ни есть способом разбогатеть поскорее и
всю жизнь до гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в людском почете.
Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны, что не хотела ему про место сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего —
все это вереницей одно за другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками, как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную
душу его…
— Гуся разве с капустой?.. А коль охота, так и жареного поросенка с кашей мигом спроворят. Здесь, брат, окромя птичьего молока,
все есть, что
душе твоей ни захочется… Так али нет говорю, молоде́ц? — прибавил он половому, снова хлопнув его по плечу дружески, изо
всей мочи.
И на пристани, и в гостинице, и на хлебной бирже прислушивается Алексей, не зайдет ли речь про какое местечко. Кой у кого даже выспрашивал, но
все понапрасну. Сказывали про места, да не такие, какого хотелось бы. Да и на те с ветру людей не брали, больше
все по знакомству либо за известной порукой. А его ни едина
душа по
всему городу́ не знает, ровно за тридевять земель от родной стороны он заехал. Нет доброхотов — всяк за себя, и не то что чужанина, земляка — и того всяк норовит под свой ноготь гнуть.
Не с кем словом перекинуться, не с кем по
душе побеседовать — народ
все черствый, недобрый, неприветный. У каждого только и думы, что своя выгода… Тяжело приходилось горемычному Алексею.
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до
всего этакого: любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем
душа нараспашку, сердце на ладонке…
Делать нечего — писарь велик человек,
все у него в руках, а руки на то и привешены, чтобы посулы да подносы от людей принимать. Поклонились гривной с
души воскормленнику… Что делать? Поневоле к полю, коли лесу нет… Взял деньги Морковкин — не поморщился да, издеваясь, примолвил старосте...
Долго шла меж приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился, что женский пол одна за другой вон да вон. Первая Груня, дольше
всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение!», но в
душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости лет расходился.
— «Нищие всегда имате с собою», рек Господь, — продолжала игуменья, обливая брата сдержанным, но строгим взглядом. — Чем их на Горах-то искать, вокруг бы себя оглянулся… Посмотрел бы, по ближности нет ли кого взыскать милостями… Недалёко ходить, найдутся люди, что постом и молитвой низведут на тебя и на
весь дом твой Божие благословение, умолят о вечном спасении
души твоей и
всех присных твоих.
— Как перед Богом, матушка, — ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я по
всей откровенности —
душа моя перед вами, как перед Богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.
Где прежняя ласка приветная, куда кануло беззаботное веселье и тихий, невозмутимый покой
души, отдохнувшей от былого горя, забывшей старые сердечные раны?
Все как ветром свеяло.
— Кланяйтесь Патапу Максимычу, — молвила Марья Гавриловна. — Скажите:
всей бы
душой рада была у него побывать, да вот здоровье-то мое какое. Аксинье Захаровне поклонитесь, матушка, Параше…