Неточные совпадения
Поспорь эдак Аксинья Захаровна с сожителем о мирском,
был бы ей окрик, пожалуй, и волосник бы у ней Патап Максимыч поправил. А насчет скитов да лесов и всего эдакого духовного — статья иная, тут не муж, а жена
голова. Тут Аксиньина воля; за хульные словеса может и лестовкой мужа отстегать.
Он
был в оборванной шубенке, в истоптанных валенках,
голова всклокочена.
— Ах ты, непутный, непутный! — качая
головой, укорял шурина Патап Максимыч. — Гляди-ка, рожу-то тебе как отделали!.. Ступай, проспись… Из дому не гоню с уговором: брось ты, пустой человек, это проклятое винище,
будь ты хорошим человеком.
— Ради милого и без венца нашей сестре не жаль себя потерять! — сказала Фленушка. — Не тужи… Не удастся свадьба «честью», «уходом» ее справим…
Будь спокоен, я за дело берусь, значит,
будет верно… Вот подожди, придет лето: бежим и окрутим тебя с Настасьей… У нее положено, коль не за тебя, ни за кого нейти… И жених приедет во двор, да поворотит оглобли, как несолоно хлебал… Не вешай
головы, молодец, наше от нас не уйдет!
Кто говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных
головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не
будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских
головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту не
будет.
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не
будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна
была… Да у меня дурь-то из
головы выкинь, не то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Сохрани тебя Господи и помилуй!.. — возразила Фленушка. — Говорила тебе и теперь говорю, чтоб про это дело, кроме меня, никто не знал. Не то
быть беде на твоей
голове.
На голы-то зубы ему твои сундуки не лишними
будут.
Народ, что у него работал, не сподручен к такому делу: иной и верен
был, и человек постоянный, да по посуденной части толку не смыслит, а у другого и толк
был в
голове, да положиться на него боязно.
Я старуха старая, в эти дела вступаться не могу, а ты свекра должна почитать, потому что он всему дому
голова и тебя
поит, кормит из милости».
— И то по ней все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся, в самом деле не наделала бы чего.
Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не
будет.
В санках, рядом с седоватым кумом, сидела красивая молодая женщина в малиновой шелковой шубке с большим куньим воротником,
голова у ней укутана
была голубым ковровым платком.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв
голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою
была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Полно ты, — уговаривала крестницу Никитишна. — Услышат, пожалуй… Ну уж девка! — проворчала она, отходя от Насти и покачивая
головой. — Кипяток!.. Бедовая!.. Вся в родителя, как
есть вылита: нраву моему перечить не смей.
Минуты через две Патап Максимыч ввел в горницу новых гостей. То
был удельный
голова Песоченского приказа Михайло Васильич Скорняков с хозяюшкой, приятель Патапа Максимыча.
Сидел Стуколов, склонив
голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий на родину, стал он в ней чужанином. Не то что людей, домов-то прежних не
было; город, откуда родом
был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел на старом пепелище — всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч всю правду старого русского присловья: «Не временем годы долги — долги годы отлучкой с родной стороны».
Как решил я родное Заволжье покинуть, сам с собой тогда рассуждал: «Куда ж мне теперь, безродному, приклонить бедную
голову, где сыскать душевного мира и тишины, где найти успокоение помыслов и забвение всего, что
было со мной?..» Решил в монастырь идти, да подальше, как можно подальше от здешних мест.
— Разве
есть за Волгой золото?
Быть того не может! Шутки ты шутишь над нами, — сказал удельный
голова.
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному
голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить
было нечего, тот
был со Стуколовым заодно. К тому же парень
был не говорливого десятка, в молчанку больше любил играть.
Прочие, кто
были в горнице, молчали, глядя в упор на Снежковых… Пользуясь тем, Никифор Захарыч тихохонько вздумал пробраться за стульями к заветному столику, но Патап Максимыч это заметил. Не ворочая
головы, а только скосив глаза, сказал он...
Нет, дружище, Данило Тихоныч, приезду твоему рад,
ешь,
пей у меня, веселися, а насчет свадьбы выкинь из
головы…
Не раз и не два такие разговоры велись у Патапа Максимыча с паломником, и все в подклете, все в Алексеевой боковуше.
Были при тех переговорах и кум Иван Григорьич, и удельный
голова Михайло Васильич. Четыре дня велись у них эти переговоры, наконец решился Патап Максимыч взяться за дело.
Если бы Настя знала да ведала, что промелькнуло в
голове родителя, не плакала бы по ночам, не тосковала бы, вспоминая про свою провинность, не приходила бы в отчаянье, думая про то, чему
быть впереди…
Седоки то и дело задевали
головами за ветки деревьев, и их засыпало снегом, которым точно в саваны окутаны стояли сосны и
ели, склонясь над тропою.
— По-вашему, разбойники, по-нашему, есаулы-молодцы да вольные казаки, — бойко ответил Артемий, с удальством тряхнув
головой и сверкнув черными глазами. —
Спеть, что ли, господин купец? — спросил Артемий. — Словами не расскажешь.
Хоша бы тот клад и лихим человеком
был положон на чью
голову — заклятье его не подействует, а вынутый клад вменится тебе за клад, самим Богом на счастье твое положенный.
Паломник с утра еще жаловался, что ему нездоровится. За обедом почти ничего не
ел и вовсе не
пил. Когда отец Михаил водил Патапа Максимыча по скиту, он прилег, а теперь слабым, едва слышным голосом уверял Патапа Максимыча, что совсем разнемогся:
головы не может поднять.
— Да уж, видно, надо
будет в Осиповку приехать к тебе, — со стонами отвечал Стуколов. — Коли Господь поднимет, праздник-от я у отца Михаила возьму… Ох!.. Господи помилуй!.. Стрельба-то какая!.. Хворому человеку как теперь по распутице ехать?.. Ох… Заступнице усердная!.. А там на Фоминой к тебе
буду… Ох!.. Уксусу бы мне, что ли, к голове-то, либо капустки кочанной?..
— То-то и
есть. На ум ему не вспадало! Эх ты, сосновая
голова, а еще игумен!.. Поглядеть на тебя с бороды, как
есть Авраам, а на деле сосновый чурбан, — продолжал браниться паломник. — Знаешь ли ты, старый хрыч, что твоя болтовня, худо-худо, мне в триста серебром обошлась?.. Да эти деньги у меня, брат, не пропащие, ты мне их вынь да положь… Много ли дал Патап на яйца?.. Подавай сюда…
Переглядев бумажки, игумен заговорил
было с паломником, назвал его и любезненьким и касатиком; но «касатик», не поднимая
головы, махнул рукой, и среброкудрый Михаил побрел из кельи на цыпочках, а в сенях строго-настрого наказал отцу Спиридонию самому не входить и никого не пускать в гостиную келью, не помешать бы Якиму Прохорычу.
Задумался Патап Максимыч. Не клеится у него в
голове, чтоб отец Михаил стал обманом да плутнями жить, а он ведь тоже уверял… «Ну пущай Дюков, пущай Стуколов — кто их знает, может, и впрямь нечистыми делами занимаются, — раздумывал Патап Максимыч, — а отец-то Михаил?.. Нет, не можно тому
быть… старец благочестивый, игумен домовитый… Как ему на мошенстве стоять?..»
Думаю: «Постой ты, баламут, точи лясы, морочь людей, вываливай из себя все дотла, а затеек твоих как нам не видать?..» Сродственник на ту пору
был у меня да приятель старинный — удельного
голову Захлыстина Михайлу Васильевича не слыхал ли?..
—
Был на ней сарафан, шелковый голубой, с золотым кружевом, — рассказывала Фленушка, — рукава кисейные, передник батистовый, голубой синелью расшитый, на
голове невысокая повязка с жемчугами. А как выходить на улицу, на плечи шубейку накинула алого бархата, на куньем меху, с собольей опушкой. Смотреть загляденье!
В семейном быту Гаврила Маркелыч
был с
головы до ног домовладыка старорусского завета.
Женщин, как всегда и везде в подобных случаях,
было гораздо больше, чем мужчин; белые, красные, голубые и других ярких цветов наряды, цветные зонтики, распущенные над
головами богомолок, придавали необычный в другое время праздничный вид луговине, весной заливаемой водопольем, а потом посещаемой разве только косцами да охотниками за болотной дичью.
Голова, погладив бороду, собственноручно подлил хорошему человеку вина и примолвил: «Пожалуйте-с!..» Тостов
было множество,
пили за всех и за вся.
— Дурак, значит, хоть его сегодня в Новотроицком за чаем и хвалили, — молвил Макар Тихоныч. — Как же в кредит денег аль товару не брать? В долги давать, пожалуй, не годится, а коль тебе деньги дают да ты их не берешь, значит, ты безмозглая
голова. Бери, да коль статья подойдет, сколь можно и утяни, тогда настоящее
будет дело, потому купец тот же стрелец, чужой оплошки должен ждать. На этом вся коммерция зиждется… Много ль за дочерью Залетов дает?
Но хмель со сном прошел, а блажь из
головы Макара Тихоныча не вылезла, шальная мысль, засев в
голову пьяного самодура, ровно клином забита
была… «А дай-ка распотешу всех, — думал, проснувшись и потягиваясь на одинокой постели, Макар Тихоныч, — сам-ка женюсь в самом деле на Марье.
Ну, грешным делом, хоть и шумело у меня в
голове, и хоть то слово во хмелю
было сказано, однако ж я завсегда правдой живу: от слова не пячусь.
Вот он пароход-от!.. Век думал, гадал про него Гаврила Маркелыч, совсем
было отчаялся, а он ровно с неба упал. Затуманилось в
голове — все забыл, — один пароход в
голове сидит.
— Да как вам сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо знаете, девка всегда
была скрытная, а в
голове дум
было много. Каких, никому, бывало, не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем
была, а как отец с матерью потачку дали, власти над собой знать не хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей над каким ни на
есть человеком покуражиться…
Вода, в которую он пущен, считается в простонародье целебною.], другая —
напоить ее вином, наперед заморозив в нем живого рака, третья учила — деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая — накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше, как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить
голову матушке, подпаливая рыбу богоявленской свечой.
—
Буду молиться, родной, сегодня ж зачну, — отвечал Алексей. — А не выйдет у меня из
головы то извещение, все-таки
буду бояться Патапа Максимыча.
— Не греши на Фленушку, Максимыч, — заступилась Аксинья Захаровна. — Девка с печали совсем ума решилась!.. Сам посуди, каково ей
будет житье без матушки!.. Куда пойдет? Где
голову приклонит?
— Отпусти ты меня, тятенька, — тихо заговорила Настя, подойдя к отцу и наклоня
голову на плечо его. — Походила б я за тетенькой и, если
будет на то воля Божия, закрыла б ей глаза на вечный покой… Без родных ведь лежит, одна-одинешенька, кругом чужие…
— Не мой, батюшка, не мой — твое сокровище, твое изобретенье! — скороговоркой затростила Аксинья Захаровна. — Не вали с больной
головы на здоровую!.. Я бы такого скомороха и на глаза себе близко не пустила… Твое, Максимыч,
было желанье, твоим гостем гостил.
Патап Максимыч поднял
голову. Лицо его
было ясно, радостно, а на глазах сверкала слеза. Не то грусть, не то сердечная забота виднелась на крутом высоком челе его.
— Да скажи ж, говорят тебе… Легче
будет, — продолжала уговаривать Аксинья Захаровна, целуя Настю в
голову.
С поникшей
головой вышла Аркадия из кельи игуменьи. Лица на ней не
было. Пот градом выступал на лбу и на морщинистых ланитах уставщицы. До костей проняли ее строгие речи игуменьи…