Неточные совпадения
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая
была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении
головы, руки.
Он повернул
голову к столу, где все
было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего…
Но он все сбирался и готовился начать жизнь, все рисовал в уме узор своей будущности; но с каждым мелькавшим над
головой его годом должен
был что-нибудь изменять и отбрасывать в этом узоре.
Его не пугала, например, трещина потолка в его спальне: он к ней привык; не приходило ему тоже в
голову, что вечно спертый воздух в комнате и постоянное сиденье взаперти чуть ли не губительнее для здоровья, нежели ночная сырость; что переполнять ежедневно желудок
есть своего рода постепенное самоубийство; но он к этому привык и не пугался.
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе
головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие
были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
О способностях его, об этой внутренней волканической работе пылкой
головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не
было в Петербурге.
Теорий у него на этот предмет не
было никаких. Ему никогда не приходило в
голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли от отца, деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то
есть убежден ли он
был, что Илья Ильич все равно, что «другой», или так это сорвалось у него с языка, без участия
головы.
Ты, может
быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с
головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них
была «губерния», то
есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что
есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух
головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
В канаве лежал мужик, опершись
головой в пригорок; около него валялись мешок и палка, на которой навешаны
были две пары лаптей.
Прохожий сделал движение, чтоб приподнять
голову, но не мог: он, по-видимому,
был нездоров или очень утомлен.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника
головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а
ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на
голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в
голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Других болезней почти и не слыхать
было в дому и деревне; разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол в темноте, или свернется с сеновала, или с крыши свалится доска да ударит по
голове.
— Тебя бы, может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, указывая на Захара, — вишь, у те войлок какой на
голове! А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там
есть за что!..
— А вы-то с барином
голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас
был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— Ну же, не трогай! — кротко заговорил Илья Ильич и, уткнув
голову в подушку, начал
было храпеть.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила
пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его
голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе щеки и целовала так ласково!
Ты делал со мной дела, стало
быть, знаешь, что у меня
есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на
голову.
— Что он там один-то
будет делать? — говорил он в лавочке. — Там, слышь, служат господам всё девки. Где девке сапоги стащить? И как она станет чулки натягивать на
голые ноги барину?..
Отчего же? Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет? Или, может
быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что, или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил руки под
голову — и напрасно будит его Захар.
Но если б ее обратить в статую, она
была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина
головы, величине
головы — овал и размеры лица; все это в свою очередь гармонировало с плечами, плечи — с станом…
Через три дня он опять
был там и вечером, когда прочие гости уселись за карты, очутился у рояля, вдвоем с Ольгой. У тетки разболелась
голова; она сидела в кабинете и нюхала спирт.
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно
быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся
голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в
голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно
было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
И Ольге никогда не пришло бы в
голову прочесть. Если они затруднялись обе, тот же вопрос обращался к барону фон Лангвагену или к Штольцу, когда он
был налицо, и книга читалась или не читалась, по их приговору.
Ничего, ни maman, ни mon oncle, ни ma tante, [ни мать, ни дядюшка, ни тетушка (фр.).] ни няня, ни горничная — никто не знает. И некогда
было случиться: она протанцевала две мазурки, несколько контрдансов, да
голова у ней что-то разболелась: не поспала ночь…
Все это отражалось в его существе: в
голове у него
была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или не увидит он ее? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чем спросит,
будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
Он
был мрачен, иногда вздыхал, вдруг пожимал плечами, качал с сокрушением
головой.
Обломову в самом деле стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и
голова у него
были наполнены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что
будет потом?..
Он вздохнул. Это может
быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка
было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему в
голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же
будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
Далее ему вдруг пришло в
голову, что бы
было, если б письмо это достигло цели, если б она разделила его мысль, испугалась, как он, ошибок и будущих отдаленных гроз, если б послушала его так называемой опытности, благоразумия и согласилась расстаться, забыть друг друга?
Она опять близко подвинулась к нему и наклонила еще
голову; веки
были опущены совсем… Она почти дрожала. Он отдал письмо: она не поднимала
головы, не отходила.
На другой день милая болтовня и ласковая шаловливость Ольги не могли развеселить его. На ее настойчивые вопросы он должен
был отозваться головною болью и терпеливо позволил себе вылить на семьдесят пять копеек одеколону на
голову.
«Я посягал на поцелуй, — с ужасом думал он, — а ведь это уголовное преступление в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до него
есть много степеней: пожатие руки, признание, письмо… Это мы всё прошли. Однако ж, — думал он дальше, выпрямляя
голову, — мои намерения честны, я…»
«Да, да; но ведь этим надо
было начать! — думал он опять в страхе. — Троекратное „люблю“, ветка сирени, признание — все это должно
быть залогом счастья всей жизни и не повторяться у чистой женщины. Что ж я? Кто я?» — стучало, как молотком, ему в
голову.
— Нет, поздно. Ты правду сказал, — с задумчивым унынием говорила она, — мы зашли далеко, а выхода нет: надо скорей расстаться и замести след прошлого. Прощай! — сухо, с горечью, прибавила она и, склонив
голову, пошла
было по дорожке.
«У ней простое, но приятное лицо, — снисходительно решил Обломов, — должно
быть, добрая женщина!» В это время
голова девочки высунулась из двери. Агафья Матвеевна с угрозой, украдкой, кивнула ей
головой, и она скрылась.
Обломову видна
была только спина хозяйки, затылок и часть белой шеи да
голые локти.
Голая рука опять просунулась с тарелкой и рюмкой водки. Обломов
выпил: ему очень понравилось.
«Люди знают! — ворочалось у него в
голове. — По лакейским, по кухням толки идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще не подозревает или если подозревает, то, может
быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она может подумать? А я? А Ольга?»
Нет, надо выбить прежде из
головы Захара эту мысль, затушить слухи, как пламя, чтоб оно не распространилось, чтоб не
было огня и дыма…
— Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно
было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в
голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, — больше всего я.
— Да, да, милая Ольга, — говорил он, пожимая ей обе руки, — и тем строже нам надо
быть, тем осмотрительнее на каждом шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей
голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка, могла, очертя
голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
После обеда, лишь только
было он, лежа на диване, начал кивать
головой, одолеваемый дремотой, дверь из хозяйской половины отворилась, и оттуда появилась Агафья Матвеевна с двумя пирамидами чулок в обеих руках.
Он поскачет сломя
голову в Обломовку, наскоро сделает все нужные распоряжения, многое забудет, не сумеет, все кое-как, и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо
было скакать — что
есть дом, сад и павильон с видом, что
есть где жить и без его Обломовки…
Сначала она обрушила мысленно на его
голову всю желчь, накипевшую в сердце: не
было едкого сарказма, горячего слова, какие только
были в ее лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его жизнь, счастье, — беспокойство его прошло,
голова и спина у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза
были влажны от счастья, от умиления.
Он взглянул на Ольгу: она без чувств.
Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны
были зубы. Он не заметил, в избытке радости и мечтанья, что при словах: «когда устроятся дела, поверенный распорядится», Ольга побледнела и не слыхала заключения его фразы.