Неточные совпадения
Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова
была при прадедах, такова хранится до наших дней.
Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете;
добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому человеку он по силе своей рад
был сделать
добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
За обедом Патап Максимыч
был в
добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста
была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня
будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя
добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
Верный
был человек, хозяйское
добро берег пуще глаза, работники у него по струнке ходили, на его руках и токарни
были и красильни, иной раз заместо Патапа Максимыча и на торги езжал.
Хоть родину
добром поминать ей
было нечего, — кроме бед да горя, Никитишна там ничего не ведала, — а все же тянуло ее на родную сторону: не осталась в городе жить, приехала в свою деревню Ключовку.
Растили родители Никифора, уму-разуму учили, на всякое
добро наставляли как следует, да, видно, уж на роду
было ему писано
быть не справным хозяином, а горьким пьяницей и вором отъявленным.
Раза три либо четыре Патап Максимыч на свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина на
добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту свою. Совестно
было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
Хозяйка у него
была молодая, всего двадцати двух лет, но такое сокровище, что дай Бог всякому
доброму человеку.
Двумя-тремя годами Груня
была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз в подружки им сгодилась. Вырастая вместе с Настей и Парашей, она сдружилась с ними.
Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Патапу Максимычу и Аксинье Захаровне, что те считали ее третьей своей дочерью.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем
добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не
было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим
была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им
была вместе с Груней вырасти.
Одно гребтит на уме бедного вдовца: хозяйку к дому сыскать не хитрое дело,
было б у чего хозяйствовать; на счастье попадется, пожалуй, и жена
добрая, советная, а где, за какими морями найдешь родну мать чужу детищу?..
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать
будет твоим сиротам…
Добрая, разумная. И жена
будет хорошая и хозяйка
добрая. Да к тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж
добра как, как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.
—
Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как
есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только одна!
Дрожащей рукой налил Никифор рюмку и
выпил ее залпом. Затем, откромсав
добрый кусок салфеточной икры, намазал на ломоть хлеба и, подойдя к сестре, сказал...
— Винца-то, винца, гости дорогие, — потчевал Патап Максимыч, наливая рюмки. — Хвалиться не стану:
добро не свое, покупное, каково — не знаю, а люди
пили, так хвалили. Не знаю, как вам по вкусу придется. Кушайте на здоровье, Данило Тихоныч.
А немало ночей, до последних кочетов, с милым другом бывало сижено, немало в те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с
добрым молодцем
было похожено, по рощам, по лесочкам
было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит; людям не по что знать…
Огонь в тепленке почти совсем потух. Угольки, перегорая, то светились алым жаром, то мутились серой пленкой. В зимнице
было темно и тихо — только и звуков, что иной лесник всхрапывает, как
добрая лошадь, а у другого вдруг ни с того ни с сего душа носом засвистит.
Сторожь, сторожь, Петрунюшка, сторожь всякое
добро, припасай на черный день, вырастешь, большой богатей
будешь.
— Известно что, — отвечал Артемий. — Зачал из золотой пушки палить да вещбу говорить — бусурманское царство ему и покорилось. Молодцы-есаулы крещеный полон на Русь вывезли, а всякого
добра бусурманского столько набрали, что в лодках и положить
было некуда: много в воду его пометали. Самого царя бусурманского Стенька Разин на кол посадил, а дочь его, царевну, в полюбовницы взял. Дошлый казак
был, до девок охоч.
«Яко, глаголют, святый жертвенник, тако и братская трапеза во время обеда — равны
суть…» Да ты что осовел, отец Спиридоний, подливай-ка гостям-то, не жалей обительского
добра…
Да и совестно
было смеяться, глядя на его голубые, лучистые глаза, что искрились умом, горели
добром и сияли Божьею правдой…
Была у Андрея Колышкина жена
добрая, смиренная, по хозяйству заботная, — Анной звали,
был сын Сергей да дочка Маринушка…
К торговому делу
был он охоч, да не больно горазд. Приехал на Волгу
добра наживать, пришлось залежные деньги проживать. Не пошли ему Господь
доброго человека, ухнули б у Сергея Андреича и родительское наследство, и трудом да удачей нажитые деньги, и приданое, женой принесенное. Все бы в одну яму.
Тот
добрый человек
был Патап Максимыч Чапурин. Спознал он Сергея Андреича, видит — человек хороший,
добрый, да хоть ретив и умен — а взялся не за свое дело, оттого оно у него не клеится и вон из рук валится. Жалко стало ему бессчастного Колышкина, и вывел он его из темной трущобы на широкую дорогу.
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и
было ему на чем возить
добро свое… С легкой руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего. Года через два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки… Прошло еще три года, у Колышкина по Волге два парохода стало бегать.
— На Ефрема Сирина по деревням домового закармливают, каши ему на загнеток кладут, чтобы
добрый был весь год, — отвечала Марья, смеясь в глаза Виринее.
— Касатушки вы мои!.. Милые вы мои девчурочки!.. — тихонько говорила она любовно и доверчиво окружавшим ее девицам. — Живите-ка, голубки, по-Божески, пуще всего никого не обидьте, ссор да свары ни с кем не заводите, всякому человеку
добро творите — не страшон тогда
будет смертный час, оттого что любовь все грехи покрывает.
— Хорошая она старица, да уж
добра через меру, — молвила Манефа, несколько успокоившись и ложась на войлок, постланный на лежанке. — Уластить ее немного надо. У меня пуще всего, чтоб негодных толков не пошло про обитель, молвы бы не
было… А тараканов в скотной морозили?
Дочка еще
была у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее
было не за что. Девочка росла умненькая,
добрая, послушная, а из себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
Когда все ахали и охали, а Маша сказывала, что ее совсем
было задавили, да, спасибо,
добрый человек выручил, он и подошел к Залетовым.
— Так… — промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь
доброго слова ничего об нем не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и
быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из моей воли не выходила, а про другое что, как сами знаете.
Патап Максимыч очень
был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в год езжала в Осиповку навестить
доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что «девчонок его» жалует, учит их уму-разуму.
Добра была до Патапа Максимыча Марья Гавриловна и во всем ему верила.
— Царство Небесное!.. — набожно перекрестясь, молвила Марья Гавриловна. —
Добрый был человек, хороший. Марьюшка, — прибавила она, обращаясь к головщице, — возьми-ка там у меня в спальне у икон поминанье. Запиши, голубушка, за упокой. Егором, никак, звали? — обратилась она к Манефе.
— А то, что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез, — отвечал Пантелей. — Дело
было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незваные — ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся.
Добрые люди так разве делают?.. Коли нет на уме ду́рна, зачем людей таиться?
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то
было… Что
было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме
было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Прежде не довел? — усмехнулся старик. — А как мне
было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу к тебе не
было… Хорошо ведь с тобой калякать, как
добрый стих на тебя нападет, а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел. Как же б я до тебя довел?..
— Парень умный, почтительный, душа
добрая. Хороший
будет сынок…
Будет на кого хозяйство наложить,
будет кому и глаза нам закрыть, — продолжал Патап Максимыч.
— Ах ты, матушка, чтой-то ты вздумала? — утирая выступившие слезы, заговорила
добрая Виринея. — Да мы за тобой, как за каменной стеной —
была бы только ты здорова, нужды не примем…
— Великий благодетель нам Петр Спиридоныч, дай ему, Господи,
доброго здравия и души спасения, — молвила мать Назарета. — День и ночь за него Бога молим. Им только и живем и дышим — много милостей от него видим… А что, девицы, не пора ль нам и ко дворам?.. Покуда матушка Манефа не встала, я бы вот чайком Василья-то Борисыча
напоила… Пойдем-ка, умницы, солнышко-то стало низенько…
Василий Борисыч хватил какой-то девятисильной [Девятисильною зовут настойку на траве девясиле.] и откромсал
добрый ломоть паюсной икры. За девичьими гулянками да за пением Божественных псальм совсем забыл он, что в тот день путем не обедал. К вечеру пронял голод московского посланника. Сделал Василий Борисыч честь донскому балыку, не отказал в ней ветлужским груздям и вятским рыжикам, ни другому, что
доброго перед ним гостеприимной игуменьей
было наставлено.
— Обожди, друг, маленько. Скорого дела не хвалят, — ответила Манефа. — Ты вот погости у нас —
добрым гостям мы рады всегда, — а тем временем пособоруем, тебя позовем на собрание — дело-то и
будет в порядке… Не малое дело, подумать да обсудить его надо… Тебе ведь не к спеху? Можешь недельку, другую погостить?
— Ах, Флена Васильевна! — вскликнул Алексей. Не заметно
было в его голосе, чтоб обрадовался он нечаянной встрече со старой знакомой. — Все ли в
добром здоровье?.. — прибавил он, заминаясь.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время
была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе
буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое
добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света, на игуменство благословила. Тогда матери должны
будут тебе покориться, — не отвечая на Фленушкины слова, продолжала Манефа… — Все бы мое
добро при тебе осталось. Во всем бы ты
была моею наследницей.
Распрощавшись с Виринеей, снабдившей его на дорогу большим кульком с крупитчатым хлебом, пирогами, кокурками, крашеными яйцами и другими снедями, медленными шагами пошел он на конный двор, заложил пару
добрых вяток в легкую тележку, уложился и хотел
было уж ехать, как ровно неведомая сила потянула его назад. Сам не понимал, куда и зачем идет. Очнулся перед дверью домика Марьи Гавриловны.
Изо всех восемнадцати домов деревни вынесли гречневые блины с маслом и сметаной, а блины
были мерные,
добрые, в каждый блин ломоть завернуть.
После киселя покойницу «тризной» помянули:
выпили по
доброму стакану смеси из пива, меду и ставленной браги [Эту смесь, в которую прибавляется также и виноградное вино, зовут «тризной», а также «чашей».
Вы ступайте, люди
добрые,
Люди
добрые, крещеные,
Принимайте дары великие,
А великие да почетные
От Настасьи свет Патаповны:
Красны девицы по шириночке,
Молоды молодки по передничку,
Добры молодцы по опоясочке.
Да не
будьте вы крикливые,
Да не
будьте вы ломливые,
А
будьте вы милостивы,
Еще милостивы да жалостливы,
Жалостливы да приступливы.