Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет,
а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато,
как ни плоха работа,
как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем
же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
— Да что
же не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня
какая налезла, — говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был,
а теперь перед ним всяк шапку ломит.
Беглянка после мировой почасту гостит в обители, живет там,
как в родной семье, получает от матерей вспоможение, дочерей отдает к ним
же на воспитание,
а если овдовеет, воротится на старое пепелище, в старицы пострижется и станет век свой доживать в обители.
— Знамо, не сама пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец с матерью вживе — выдадут. Не век
же тебе в девках сидеть… Вам с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело
какое, — прибавил он, обращаясь к жене и к матери Манефе, — у самой только и на уме,
как бы замуж,
а на речах: «не хочу» да «не пойду».
— Так помни
же мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец… Слово мое крепко…
А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь
какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я не слыхал таких речей…
На бабу,
как водится, накинулись, осмеяли, кто-то выругал,
а муж, тут
же стоявший, велел ей идти, куда шла, и зря не соваться, куда не спрашивают.
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, —
а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей.
Как от самой от нее услышишь те
же речи, что я переносила, поверишь тогда?..
А?..
—
А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!.. Так вот он и испугался!..
Как же!.. Властен он над скитами, особенно над нашей обителью. В скиту от него не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни одна игуменья прекословить не посмеет. Все ему покоряются, потому что — сила.
— Видела. И он тем
же женихом беспокоится, — сказала Фленушка. —
Как хочешь, Настенька,
а вам надо беспременно повидаться, обо всем промеж себя переговорить. Да я сведу вас. Аксинья-то Захаровна велела мне в твою светелку перебраться.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, —
а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит.
Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу…
А к отцу-то сегодня сходи
же. Что до воскресенья откладывать!
— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да что
же про своих-то ничего не скажешь?
А я, дура, не спрошу. Ну,
как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— Беспременно буду, — живо подхватила Никитишна. — Да
как же это возможно, чтобы на Настиных смотринах да не я стряпала? Умирать стану,
а поеду. Присылай подводу, куманек, часу не промешкаю.
А вот что, возьми-ка ты у наших ребят лося, знатно кушанье состряпаю, на редкость.
— Ладно, хорошо, — сказала Никитишна. —
А я все насчет крестницы-то.
Как же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча сказал ты, что в монастырь она собираться вздумала,
а теперь говоришь про смотрины. Уж не силой ли ты ее выдаешь, не супротив ли ее воли?
А как, по неопытности, зараз на тридцать загребет, да поймают с поличным: по тому
же закону — Сибирь, поселенье.
Пропившийся Никифор занялся волчьим промыслом, но дела свои и тут неудачно повел. Раз его на баране накрыли, вдругорядь на корове. Последний-то раз случилось неподалеку от Осиповки. Каково
же было Патапу Максимычу с Аксиньей Захаровной,
как мимо дому их вели братца любезного со звоном да с гиканьем,
а молодые парни «волчью песню» во все горло припевали...
—
Как же это возможно, — отвечала хозяйка. — Сама не приглядишь, все шиворот-навыворот да вон на тараты пойдет…
А после за ихнюю дурость принимай от гостей срам да окрик от Патапа Максимыча… Сама знаешь, родная,
какие гости у нас будут! Надо, чтобы все было прибрано показистее.
— Так-то так, уж я на тебя
как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя
же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть…
А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя
же их спать положить.
—
Как же это за ужин без варева сесть? Ладно ли будет? — с недоумением спросила Аксинья Захаровна. — Ну,
а назавтра, на обед-от, что ты состряпаешь?
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости,
а все
же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского.
А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку,
как родных отца с матерью.
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько
же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная…
А уж добра
как,
как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.
— Но Савельич был человек старый, опять
же сколько годов в дому выжил,
а этого парня всего полторы недели
как знать-то зачали.
—
А ты не гляди снаружи, гляди снутри, — сказал Патап Максимыч. — Умница-то
какой!.. Все может сделать,
а уж на работу — беда!.. Так я его, куманек, возлюбил, что, кажись, точно родной он мне стал. Вот и Захаровна то
же скажет.
— Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. — Не дают,
а пропивать-то нечего… Знаешь что, Аксинья, он тебе все
же брат, не одеть ли его
как следует да не позвать ли сюда? Пусть его с нами попразднует. Моя одежа ему
как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли, человеком смотрит.
Как думаешь?
— И что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут,
а он, сердечный, один,
как оглашенный
какой, взаперти. Коль ему места здесь нет, так уж в самом деле его запереть надо. Нельзя
же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют,
а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
— Бояться, опричь Господа Бога, никого не боюся, — спесиво отвечал Чапурин, —
а не люблю,
как чужой человек портит беседу. С чего
же это ты по-исправничьему с колокольчиком ездишь?
У него, что у отца, то
же на уме было: похвалиться перед будущим тестем: вот, дескать, с
какими людьми мы знаемся,
а вы, дескать, сиволапые, живучи в захолустье, понятия не имеете,
как хорошие люди в столицах живут.
Не гнушался и табашниками, и хоть сроду сам не куривал,
а всегда говаривал, что табак зелье не проклятое,
а такая
же Божья трава,
как и другие; в иноземной одежде, даже в бритье бороды ереси не видал, говоря, что Бог не на одежу смотрит,
а на душу.
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… — продолжала она уже тем строгим, начальственным голосом, который так знаком был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься…
а я уеду, сейчас
же уеду… Не смей про это никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч
как не узнал… Дела есть, спешные — письма получила… Ступай
же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!..
Как же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон,
а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь…
А то — сам денег ни гроша,
а в половине… На что это похоже?.. За что?
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает,
как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги
как строить зачнет…
А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был,
а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок
же я в поле
какой!..»
—
Как же не расспросить, все расспросил
как следует. Сказали:
как проедешь осек, держи направо до крестов,
а с крестов бери налево, тут будет сосна, раскидистая такая,
а верхушка у ней сухая, от сосны бери направо… Так мы и ехали.
—
Какая же беда? Никакой беды нет…
А вот побольше огня надо… Эй вы, ребята! — крикнул он работникам. — Проснись!.. Эка заспались!.. Вали на костры больше!
— Да ведь это келейницы
же дурным словом обзывают ветлужскую сторону,
а глядя на них и староверы, — отвечал дядя Онуфрий. — Только ведь это одни пустые речи…
Какую они там погань нашли? Таки
же крещены,
как и везде…
— Да
как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать…
А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот
же прогул выйдет,
а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
«Так вот она какова, артель-то у них, — рассуждал Патап Максимыч, лежа в санях рядом с паломником. — Меж себя дело честно ведут,
а попадись посторонний, обдерут
как липку… Ай да лесники!..
А бестолочи-то что, галденья-то!.. С час места попусту проваландали,
а кончили тем
же, чем я зачал… Правда, что артели думой не владати… На работе артель золото, на сходке хуже казацкой сумятицы!..»
Сидит девка, призадумалась,
Посидевши, стала сказывать:
«Вы послушайте, добры молодцы,
Вы послушайте, милы племяннички,
Уж
как мне, младой, мало спалося,
Мало спалося, много виделось,
Не корыстен
же мне сон привиделся:
Атаману-то быть расстрелену,
Есаулу-то быть повешену,
Казакам-гребцам по тюрьмам сидеть,
А мне, вашей родной тетушке,
Потонуть в Волге-матушке».
—
Как же не кладет? — возразил Артемий. — Зарывает!.. Господь в землю и золото, серебро, и всяки дорогие камни тайной силой своей зарывает. То и есть Божий клад… Золото ведь из земли
же роют,
а кто его туда положил?.. Вестимо — Бог.
— Нельзя в лесах иначе жить, — отвечал Стуколов. — С большой опаской здесь надо жить… потому глушь; верст на десять кругом никакого жилья нет.
А недобрых людей немало —
как раз пограбят… Старцы
же здешние — народ пуганый.
«Вот это служба так служба, — думал, оглядываясь на все стороны, Патап Максимыч. — Мастера Богу молиться, нечего сказать… Эко благолепие-то
какое!.. Рогожскому мало чем уступит…
А нашей Городецкой часовне — куда! тех
же щей да пожиже влей… Божье-то милосердие
какое, иконы-то святые!.. Просто загляденье,
а служба-то — первый сорт!.. В Иргизе такой службы не видывал!..»
— Дивная старица! — сказал отец Михаил. — Духовной жизни, опять
же от Писания
какая начетчица,
а уж домостроительница
какая!.. Поискать другой такой старицы, во всем христианстве не найдешь!.. Ну, гости дорогие, в трапезу не угодно ли?.. Сегодня день недельный,
а ради праздника сорока мучеников полиелей — по уставу вечерняя трапеза полагается: разрешение елея.
А в прочие дни святыя Четыредесятницы ядим единожды в день.
— То-то
же, — сказал игумен. —
А чем наши иконы позолочены? Все своим ветлужским золотом. Погоди, вот завтра покажу тебе ризницу, увидишь и кресты золотые, и чаши, и оклады на евангелиях, все нашего ветлужского золота. Знамо дело, такую вещь надо в тайне держать; сказываем, что все это приношение благодетелей…
А какие тут благодетели? Свое золото, доморощенное.
—
Как возможно, любезненькой ты мой!..
Как возможно, чтобы весь монастырь про такую вещь знал?.. — отвечал отец Михаил. — В огласку таких делов пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок,
а силы его не знают, не умеют,
как за него взяться… Пробовали,
как Силантий
же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло; после того сами
же на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
—
А по
какому же еще? — быстро подхватил Стуколов и, слегка нахмурясь, строго взглянул на отца Михаила. —
Какие еще дела могут у тебя с Патапом Максимычем быть? Не службу у тебя в часовне будет он править… Других делов с ним нет и быть не должно.
— Ах ты, любезненькой мой!.. Что
же нам делать-то? — отвечал игумен. — Дело наше заглазное. Кто знает, много ль у них золота из пуда выходит?..
Как поверить?.. Что дадут, и за то спаси их Христос, Царь Небесный…
А вот
как бы нам с тобой да настоящие промысла завести, да дело-то бы делать не тайком,
а с ведома начальства, куда бы много пользы получили… Может статься, не одну бы сотню пудов чистого золота каждый год получали…
—
А чего ради в ихнее дело обещал я идти? — вдруг вскрикнул Патап Максимыч. —
Как мне сразу не увидеть было ихнего мошенства?.. Затем я на Ветлугу ездил, затем и маету принимал… чтоб разведать про них, чтоб на чистую воду плутов вывести…
А к тебе в город зачем бы приезжать?.. По золоту ты человек знающий, с кем
же,
как не с тобой, размотать ихнюю плутню… Думаешь, верил им?.. Держи карман!.. Нет, друг, еще тот человек на свет не рожден, что проведет Патапа Чапурина.
— На скорые прибытки стали падки, — ответил Колышкин. —
А слышал ты,
как ветлужские
же плуты Максима Алексеича Зубкова обработали?.. Зубкова-то?
—
Как лажено, так и будет, — решил Патап Максимыч. — Получай три тысячи. «Куда ни шли три тысячи ассигнациями, — думал он, —
а уж изловлю
же я вас, мошенники!»
Все скитские жители с умиленьем вспоминали,
какое при «боярыне Степановне» в Улангере житие было тихое да стройное, да такое пространное, небоязное, что за раз у нее по двенадцати попов с Иргиза живало и полиция пальцем не смела их тронуть [В Улангерском скиту, Семеновского уезда, лет тридцать тому назад жил раскольничий инок отец Иов, у которого в том
же Семеновском уезде,
а также в Чухломском, были имения с крепостными крестьянами.
—
Как же, матушка, раза три ходила, — отвечала казначея, — да вот и мать Аркадия к ней захаживала,
а Марьюшку так почти каждый день Марья Гавриловна к себе призывала.
—
А насчет ветчины-то
как же, матушка, прикажете? — спросила казначея. — Собакам выкинуть аль назад отослать? Сиротам бы мирским подать — да молва про обитель пойдет.