— Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот» говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
— Да уж, видно, надо будет в Осиповку приехать к тебе, — со стонами отвечал Стуколов. — Коли Господь поднимет, праздник-от я у отца Михаила возьму… Ох!.. Господи помилуй!.. Стрельба-то какая!.. Хворому человеку как теперь по распутице ехать?.. Ох… Заступнице усердная!.. А там на Фоминой к тебе буду… Ох!.. Уксусу бы мне, что ли, к голове-то, либо капустки кочанной?..
— Деньги подай, — протягивая руку, сказал Стуколов. — Для того и хворым прикинулся я, для того и остался здесь, чтобы кровные денежки мои не пропали… Триста целковых!..
— Хворает, матушка, другой день с места не встает, — подхватила София, — горло перехватило, и сама вся ровно в огне горит. Мать Виринея и бузиной ее, и малиной, и шалфеем, и кочанной капусты к голове ей прикладывала, мало облегчило.
— Не погляжу я на хворь ее, — молвила гневно Манефа. — Не посмотрю, что соборные они старицы: обеих на поклоны в часовню поставлю и за трапезой… В чулан запру!.. Из чужих обителей не было ль при том кого?
Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает, как на самом деле было.
Раз по пяти на каждый час призывала Аксинья Захаровна Пантелея и переспрашивала его про матушкину болезнь. Но Пантелей и сам не знал хорошенько, чем захворала Манефа, слышал только от матерей, что лежит без памяти, голова как огонь, а сама то и дело вздрагивает.
— Алексеюшка, — молвил он, — послушай, родной, что скажу я тебе. Не посетуй на меня, старика, не прогневайся; кажись, будто творится с тобой что-то неладное. Всего шесть недель ты у нас живешь, а ведь из тебя другой парень стал… Побывай у своих в Поромове, мать родная не признает тебя… Жалости подобно, как ты извелся… Хворь, что ль, какая тебя одолела?
— Не шелковы рубахи у меня на уме, Патап Максимыч, — скорбно молвил Алексей. — Тут отец убивается, захворал от недостатков, матушка кажду ночь плачет, а я шелкову рубаху вдруг вздену! Не так мы, Патап Максимыч, в прежние годы великий праздник встречали!.. Тоже были люди… А ноне — и гостей угостить не на что и сестрам на улицу не в чем выйти… Не ваши бы милости, разговеться-то нечем бы было.
— Не знаю, как тебе сказать, господин купец, — ответил Дементий. — Хворала у нас матушка-то — только что встала. Сегодня же Радуницу справляли — часы стояла, на могилки ходила, в келарне за трапéзой сидела. Притомилась. Поди, чать, теперь отдыхать легла.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Намедни, как ты хворала, матушка, ронжински ребята ко мне в келарню старчика приводили. В Поломских лесах, сказывал, спасался, да лес-то вырубать зачали, так он в иное место пробирался… И сказывал тот старчик, что твое же слово: по скорости-де скончание веку будет, антихрист-де давно уж народился, а под Москвой, в Гуслицах, и Господни свидетели уж с полгода ходят — Илья пророк с Енохом праведным.
Из моленной после трапезы отдохнуть разошлись. Фленушка да Марьюшка вместе с Парашей заперлись в ее светлице. Порывалась туда Устинья Московка, но мать Манефа ее не пустила. Ревностью пылая и в досаде на неудачи, больше получаса растирала канонница ноги хворой игуменьи, сильно приуставшей после длинных служб и длинного обеда.
— Ну, вот видишь ли, матушка, — начала Виринея. — Хворала ведь она, на волю не выходила, мы ее, почитай, недели с три и в глаза не видывали, какая есть Марья Гавриловна. А на другой день после твоего отъезда оздоровела она, матушка, все болести как рукой сняло, веселая такая стала да проворная, ходит, а сама попрыгивает: песни мирские даже пела. Вот грех-то какой!..
— Не твое дело, как, — ответила Фленушка. — Слушай!.. Будет мать Августа в Шáрпан звать на Казанскую, не езди… Обещайся, а после хворым прикинься… Матушка Манефа в Шáрпан поедет, и только она со двора, мы тебя в церковь.
— А нам-то, по-твоему, без пения быть? — с жаром возразила Таисея. — Без Варвары на клиросе как запоют?.. Кто в лес, кто по дрова?.. Сама знаешь, сколь было соблазна, когда хворала она… А я-то для вас и гроша, должно быть, не стою?.. А кем обитель вся держится?.. У кого на вас есть знакомые благодетели?.. Через кого кормы, и доходы, и запасы?.. Слава Богу, тридцать годов игуменствую — голодные при мне не сидели… Не меня ль уж к Самоквасовым-то в читалки послать? — с усмешкой она примолвила.
— А ты полно губу-то кверху драть!.. Слушай, да ни гугу — слова не вырони… — говорила Фленушка. — Устинью на другой день праздника в Казань. Васенька в Ша́рпан не поедет — велим захворать ему, Параша тоже дома останется… Только матушка со двора, мы их к попу… Пируй, Маруха!..
Как прусаки слоняются По нетопленой горнице, Когда их вымораживать Надумает мужик. В усадьбе той слонялися Голодные дворовые, Покинутые барином На произвол судьбы. Все старые, все хворые И как в цыганском таборе Одеты. По пруду Тащили бредень пятеро.
Отец ее был бездомный, разорившийся и хворый мещанин Илья, сильно запивавший и приживавший уже много лет вроде работника у одних зажиточных хозяев, тоже наших мещан.
Баба приходила такой бабой, так развизгивалась, такая была хворая, больная, таких скверных, гадких наворачивала на себя тряпок — уж откуда она их набирала, бог ее весть.
И вдруг он исчез. Что тут случилось — щука ли его заглотала, рак ли клешней перешиб, или сам он своею смертью умер и всплыл на поверхность, — свидетелей этому делу не было. Скорее всего — сам умер, потому что какая сласть щуке глотать хворого, умирающего пискаря, да к тому же еще и премудрого?