В обители дурой считали ее, но любили за то, что сильная была работница и, куда ни пошли, что ей ни вели, все живой рукой обделает безо всякого ворчанья.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
— Вот тебе тридцать пять рублев, — молвил тысячник, вынимая десятирублевую и отдавая ее Манефе. — Деньги счел по старине, на ассигнации. Раздай по рублю на двор, — примолвил сестре.
Алексей оставался несколько времени в подклете. Его лицо сияло, глаза горели. Не скоро мог он успокоиться от волнения. Оправившись, пошел в сени короба считать.
Двумя-тремя годами Груня была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз в подружки им сгодилась. Вырастая вместе с Настей и Парашей, она сдружилась с ними. Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Патапу Максимычу и Аксинье Захаровне, что те считали ее третьей своей дочерью.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный на вечное поминовение.
В своей-то обители толковали, что она чересчур скупа, что у ней в подземелье деньги зарыты и ходит она туда перед праздниками казну считать, а за стенами обители говорили, что мать Назарета просто-напросто запоем пьет и, как на нее придет время, с бочонком отправляется в подземелье и сидит там, покаместь не усидит его.
— Эх, други мои любезные, — молвит на то Гаврила Маркелыч. — Что за невидаль ваша первая гильдия? Мы люди серые, нам, пожалуй, она не под стать… Говорите вы про мой капитал, так чужая мошна темна, и денег моих никто не считал. Может статься, капиталу-то у меня и много поменьше того, как вы рассуждаете. Да и какой мне припен в первой гильдии сидеть? Кораблей за море не отправлять, сына в рекруты все едино не возьмут, коль и по третьей запишемся, из-за чего же я стану лишние хлопоты на себя принимать?
Воля Гаврилы Маркелыча была законом, малейшее проявление своей воли у детей считал он непокорством, непочтеньем, влекущим за собой скорую и строгую расправу.
Теперь хозяин ровно другой стал: ходит один, про что-то сам с собой бормочет, зачнет по пальцам считать, ходит, ходит, да вдруг и станет на месте как вкопанный, постоит маленько, опять зашагает…
— То-то и есть: толстó звонят, да тонкó едят… — примолвил Дементий. — У нас по лесам житье-то, видно, приглядней московского будет, даром что воротáми в угол живем. По крайности ешь без меры, кусков не считают.
Тогда-то свершилось «падение Керженца». Семьдесят семь скитов было разорено рассыльщиками. Голова Александра дьякона скатилась под топором палача в Нижнем Новгороде, несколько старцев сожжено на кострах возле села Пафнутова. И сорок тысяч старообрядцев, не считая женщин, бежало из Керженских лесов за литовский рубеж в подданство короля польского.
Хоть ни на пристани, ни на базаре ничего он не покупал, ничего и не продал, однако дядя Елистрат счел нужным сорвать с Алексея магарыч, спрыснуть, значит, счастливый приезд его в город.
— Значит: щей, да селяночку московскую, да селяночку из почек, да пирогов подовых, да гуся с капустой, да поросенка жареного, — скороговоркой перебирал половой, считая по пальцам. — Из сладкого чего вашей милости потребуется?
Чтобы послушать его, нередко в ту гостиницу езжали такого даже сорта люди, что высидеть час-другой середь черного народу считают за Бог знать какое бесчестье.
На этих словах кончилась музыка. Алексей ровно ото сна очнулся… Размашисто тряхнул он кудрями и, ни словом, ни взглядом не ответив дяде Елистрату, спешной походкой направился к буфету, бросил хозяину гостиницы бумажку и, не считая сдачи, побежал вон из гостиницы.
Теперь уж знал он, как звонят в колокольчик. Человек с галуном на картузе встретил его не по-прежнему. Заискивал он в Алексее, старался угодить ему, говорил почтительно. Добрым знаком счел Алексей такое обращенье колышкинской прислуги. Должно быть, добрый ответ получен от Патапа Максимыча.
По другим местам другой счет пряжи ведут; около Москвы, например в Калужской и в Тульской губерниях, в тальке считают 20 пасем, каждая на 10 чисменок в четыре нитки, то есть 3200 аршин в тальке.] огорожен.
— Экой ты прыткий какой! — молвил Михайло Васильич. — Тебе бы вынь да положь, все бы на скорую ручку — комком да в кучку… Эдак, брат, не водится… Сам считай: послезавтра надо на сорочины, Патап Максимыч раньше трех ден не отпустит, вот тебе с нонешним да с завтрашним днем пять ден, а тут воскресенье — приказ, значит, на запоре, это шесть ден, в понедельник Нефедов день, тут уж, брат, совсем невозможно.
Скорбные думы о падении благочестия в тех людях, которых жившая в лесах Манефа считала незыблемыми столпами старой веры и крепкими адамантами, до глубины всколебали ее душу…
— Сами извольте считать, — сказал Самоквасов. — О ту пору, как Пугачев Казань зорил, жена у дедушки без вести пропала; дедушка наш настояший, Гордей Михайлыч, после матери тогда по другому годочку остался.
Когда в Манефиной часовне отпели соборную службу по новопреставленном рабе Божием Михаиле и затем нерасходно зачали другой канон за девицу Евдокию, Петр Степаныч Самоквасов не счел нужным молиться за упокой неведомой ему девицы и, заметив, что Фленушки нигде не видно, вздумал иным делом на досуге заняться…
Таисея не замедлила приходом. С радостью приняла она слова Манефы и уж кланялась, кланялась Василью Борисычу, поскорей бы осчастливил ее обитель своим посещением. Принять под свой кров столь знаменитого гостя считала она великою честью. По усиленным просьбам Василий Борисыч согласился тотчас же к ней перебраться.
— Десять человек по три целковых — тридцать, — стал считать Федор, — два ведра — десять, на закуску пятишницу — значит, всего сорок пять, за коней пятьдесят. Клади сотенну кругом, тем и делу шабаш.
— Ты что это вздумал?.. — горячо заговорил Сергей Андреич. — Сочти-ка, много ль раз ты из петли меня вынимал, сколько от тебя я видел добра? Без тебя давно бы нищим я был. Алешка, что ль, я, чтоб не помнить добра?.. Неси скорей — долг платежом красён.