Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
Вышел он на Русь из неметчины, да не из заморской, а из своей, из той, что лет сто тому назад мы, сами не зная зачем, развели на лучших местах саратовского Поволжья.
В казачьи времена атаманы да есаулы в нашу родну реченьку зимовать заходили, тут они и дуван дуванили, нажитое на Волге добро, значит, делили… теперь и званья нашей реки не стало: завалило ее, голубушку, каршами, занесло замоинами [Замоина — лежащее в русле под песком затонувшее дерево; карша, или карча, — то же самое, но поверх песка.], пошли по ней мели да перекаты…
— Известно что, — отвечал Артемий. — Зачал из золотой пушки палить да вещбу говорить — бусурманское царство ему и покорилось. Молодцы-есаулы крещеный полон на Русь вывезли, а всякого добра бусурманского столько набрали, что в лодках и положить было некуда: много в воду его пометали. Самого царя бусурманского Стенька Разин на кол посадил, а дочь его, царевну, в полюбовницы взял. Дошлый казак был, до девок охоч.
Меж тем заводской барин, убоясь русской стужи, убрался в чужие края, на теплые воды, забыв про петровскую свою работу и про маленького Колышкина. Забыл бы и Русь, да не мог: из недр ее зябкий барин получал свои доходы.
Веселый, игривый напев нерадостно звучит в устах скитских певиц… То ли дело льющаяся из жаркой взволнованной Яр-Хмелем груди свободная опьяняющая песнь Радуницы, что раздавалась о ту пору на Руси по ее несчетным лугам, полям и перелескам…
Ты судьба ль моя, судьбина некорыстная, Голова ль ты моя бесталанная! Сокрушила ты меня, кручинушка, Ты рассыпала печаль по ясным очам. Присушила русы кудри ко буйной голове. Приневолила шататься по чужой стороне.
Только что обмыли покойницу, взяла Никитишна у Аксиньи Захаровны ключи от сундуков и вынула, что нужно было для погребенья. Дала девицам кусок тонкого батиста на шитье савана, а первые три стежка заставила сделать самое Аксинью Захаровну. Под венец ли девицу сряжать, во гроб ли класть ее — всякое шитье мать должна зачинать — так повелось на Руси…
Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем великим». Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким горем души. По на́слуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
При входе Алексея с дядей Елистратом они засуетились, и один, ровно оторвавшись от кучки товарищей, немилосердно передергивая плечами и размахивая руками, подвел «новых гостей» к порожнему столику, разостлал перед ними чистую салфетку и, подпершись о бок локтем, шепеляво спросил, наклоняя русую голову...
Сергей Андреич пошел было дальше по набережной, но шагах в пятнадцати от Алексея встретил полного, краснолицего, не старого еще человека, пышущего здоровьем и довольством. Одет он был в свежий, как с иголочки, летний наряд из желтоватой бумажной ткани, на голове у него была широкая соломенная шляпа, на шее белоснежная косынка. Борода тщательно выбрита, зато отпущены длинные русые шелковистые бакенбарды. Встретя его, Колышкин остановился.
«Надо быть, не русский, — подумал Алексей. — Вот, подумаешь, совсем чужой человек к нам заехал, а матушка русска земля до усов его кормит… А кровному своему ни места, ни дела!.. Ишь, каково спесиво на людей он посматривает… Ишь, как перед нехристем народ шапки-то ломит!.. Эх ты, Русь православная! Заморянину — родная мать, своим детушкам — злая мачеха!..»
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого: любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем душа нараспашку, сердце на ладонке…
А Домнушка девица молоденькая, собою малéнька, личиком беленька, очи сокольи, брови собольи, глаза с поволокой, роток с позевотой, а девичья краса — русая коса лежит на спине до шелкóва пояса́.
Роста чуть не с косую сажень, стоит, бывало, средь мужиков на базаре, всех выше головой; здоровый, белолицый, румянец во всю щеку так и горит, а кудрявые темно-русые волосы так и вьются.
— Значит — «заволжска кокура, бурлацкая ложка, теплый валеный товар»… Еще что вашей милости потребуется? — ввернул в ответ любимовец, подбоченясь и еще задорней тряхнув светло-русыми, настоящими ярославскими кудрями.
Алексей скинул пальто. Был он в коротеньком сюртуке, в лаковых сапожках, белье из тонкого голландского полотна было чисто, как лебяжий пух, но все сидело на нем как-то нескладно, все шло к лесному добру молодцу ровно к корове седло, особенно прическа с пробором до затылка, заменившая темно-русые вьющиеся кудри, что когда-то наяву и во сне мерещились многим, очень многим деревенским красным девицам.
Чистая, нежная, не поражала она с первого взгляда красотой своей неописанной, но когда Василий Борисыч всмотрелся в ее высокое, белоснежное чело, в ее продолговатое молочного цвета лицо, светло-русые волосы, жемчужные зубы и чудным светом сиявшие синие глаза, — ровно подстреленный голубь затрепетало слабое его сердечко.
Прекрасные зубы, выразительный, нежный и грустный взгляд и густые русые волосы были единственными привлекательными качествами, о которых сама лесть едва ли осмелилась бы сказать, что они искупают её безобразие.
Статна, лицом прекрасна, длинные русые волосы заплетены в тугую косу.
Волосы из тоненьких куцых косичек превратились в две длинные густые русые косы.
Прекрасные зубы, выразительный, нежный и грустный взгляд и густые русые волосы были единственными привлекательными качествами, о которых сама лесть едва ли осмелилась бы сказать, что они искупают её безобразие.