— Эге-ге! — вскрикнула Фленушка и захохотала. — Память-то какая у тебя короткая стала, Настасья Патаповна! Аль забыла того, кто из Москвы конфеты в бумажных коробках с золотом привозил? Ай да Настя, ай да Настасья Патаповна! Можно чести приписать! Видно, у тебя с глаз долой, так из думы вон. Так, что ли?.. А?..
— Ан вот не угадала, — весело сказал ей Патап Максимыч. — У меня женишок припасен. Любо-дорого посмотреть!.. Вон на материных именинах увидишь… первый сорт. Просим, Настасья Патаповна, любить его да жаловать.
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость скажу. Не хотел говорить до поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
— Так помни же мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец… Слово мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я не слыхал таких речей…
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй, еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь, что ли, кланяться?
— Не греши попусту, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Немало я сегодня пытала у матушки Манефы: не видала ль Настасья кого из наезжих, не приглянулся ли кто. «Нет, говорит, не видывала никого ни Настя, ни Параня». В строгости ведь она держала их. И Фленушка то же говорит.
— Уж ты зачнешь хныкать! — сказала Фленушка. — Ну, ступай прощенья просить, «прости, мол, тятенька, Христа ради, ни впредь, ни после не буду и сейчас с самарским женихом под венец пойду…» Не дури, Настасья Патаповна… Благо отсрочку дал.
— Не робей, Настасья Патаповна, готовь платки да ручники. Да, бишь, я и забыла, что свадьбу-то без даров придется играть. А уж сидеть завтра здесь Алешке Лохматому, целовать долговязому красну девицу…
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу, что Михайло Данилыч оголил Настю чуть не до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от какой… А Настасья плачет, убивается, неохота позор принимать… А делать ей нечего: муж того хочет, а муж голова.
— Оно, конечно, воля Божия первей всего, — сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь бы желательно ваше слово услышать, по тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно мне по нраву пришлась — одно слово, распрекрасная девица, каких на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.
— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла к вашим городским порядкам.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Тешь свой обычай, смейся, Настасья Патаповна, а я говорю дело, — переминаясь на месте, сказал Алексей. — Без родительского благословения мне тебя взять не приходится… А как сунусь к нему свататься?.. Ведь от него погибель… Пришел бы я к нему не голышом, а брякнул бы золотой казной, другие б речи тогда от него услыхал…
«Эх, достать бы мне это ветлужское золото! — думает он. — Другим бы тогда человеком я стал!.. Во всем довольство, обилье, ото всех почет и сам себе господин, никого не боюсь!.. Иль другую бы девицу либо вдовушку подцепить вовремя, чтоб у ней денежки водились свои, не родительские… Тогда… Ну, тогда прости, прощай, Настасья Патаповна, — не поминай нас лихом…»
— А Евпраксея-то чем не поп?.. Не справит разве? Чем она плоше Коряги?.. Дела своего мастерица, всяку службу не хуже попа сваляет… Опять же теперь у нас в дому две подпевалы, — сказал Патап Максимыч, указывая на дочерей. — Вели-ка, Настасья, Алексея ко мне кликнуть. Что нейдет до сей поры?
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..
Девка — чужая добыча: не я, так другой бы…» Но, как ни утешал себя Алексей, все-таки страхом подергивало его сердце при мысли: «А как Настасья да расскажет отцу с матерью?..» Вспоминались ему тревожные сны: страшный образ гневного Патапа Максимыча с засученными рукавами и тяжелой дубиной в руках, вспоминались и грозные речи его: «Жилы вытяну, ремней из спины накрою!..» Жмурит глаза Алексей, и мерещится ему сверкающий нож в руках Патапа, слышится вой ватаги работников, ринувшихся по приказу хозяина…
Родимая моя доченька, Любимое мое дитятко, Настасья свет Патаповна, Тебе добро принять пожаловать Стакан да пива пьяного, Чарочку да зелена вина, От меня, от горюши победныя. С моего ли пива пьяного Не болит буйна головушка, Не щемит да ретиво сердце; Весело да напиватися И легко да просыпатися. Ты пожалуй, бела лебедушка, Хлеба-соли покушати: Дубовы столы порасставлены, Яства сахарны наношены.