Ругался мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то, что и жить путем не умела и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню… Что гусей было перерезано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему было посылано, что исправнику денег было переплачено! Из-за кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела и умереть как следует.
Марья Гавриловна просила лекаря остаться в ските до исхода болезни, но, хоть предлагала за то хорошие деньги, он не остался, потому что был один на целый уезд.
— Лекарь говорит, — сказала Марья Гавриловна, — что надо отдалить от матушки всякие заботы, ничем не беспокоить ее… А одной тебе, Фленушка, не под силу день и ночь при ней сидеть… Надо бы еще кого из молодых девиц… Марьюшку разве?
Воротился Пантелей, сказал, что в обители молебствуют преподобной Фотинии Самаряныне и что матушка Манефа стала больно плоха — лежит в огневице, день ото дня ей хуже, и матери не чают ей в живых остаться. С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна послала за лекарем.
— Бога она не боится!.. Умереть не дает Божьей старице как следует, — роптала она. — В черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самой-то смертью праведную душеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. Тошнехонько и вздумать про такой грех…
— Нет, Максимыч, не говори, — молвила Аксинья Захаровна. — Совсем помирает, лежит без памяти… А Марья-то Гавриловна!.. греховодница эдакая, — промолвила старушка, всхлипывая. — Перед смертью-то старицу поганить вздумала: лекарь в Комарове живет, лечит матушку-то.
— Что смыслят эти обительские! — с досадой молвил Патап Максимыч. — Дура на дуре, наперед смерти всякого уморят… А эта егоза Фленушка, поди, чать, пляшет да скачет теперь без призора-то… Лекарь разве, да не сидит же он день и ночь у одра болящей.
Христом Богом велел Патап Максимыч просить Марью Гавриловну — дала бы посланному письмо к городскому лекарю, что вылечил Манефу, звала бы скорей его в Осиповку.
— Полноте, Патап Максимыч, перестаньте, — успокоивал его лекарь, отстраняясь от рыдавшего у ног его тысячника. — Вот осмотрим больную, сделаем что нужно… Бог милостив, не всякая болезнь к смерти бывает.
— Голубчик ты мой, Андрей Богданыч… Всего-то девятнадцатый годок!.. Умница-то какая!.. Помоги ты ей, — продолжал мольбы свои Патап Максимыч, ведя в светлицу лекаря.
Патап Максимыч бросился из горницы. Оказалось, что и самовар на столе и плита разведена. В ожиданьи лекаря Никитишна заранее все приготовила, и ветошек нарезала, и салфетки для нагреванья припасла, и лед, и горчишники; плита уж двое суток не гасла, самовар со стола не сходил.
— Недели с полторы, не то и боле, — отвечал красильщик. — Лекаря и́з городу привозили, вечор только уехал… Лечил тоже, да, видно, на роду ей писано помереть… Тут уж, брат, ничего не поделаешь.
— Да лекарь-от из немцев аль бусурманин какой… У людей Великий пост, а он скоромятину, ровно собака, жрет… В обители-то!.. Матери бунт подняли, сквернит, знаешь, им. Печки не давали скоромное-то стряпать. Да тут у нас купчиха живет, Марья Гавриловна, так у ней стряпали… Было, было всякого греха!.. Не сразу отмолят…
И лекаря-то выписала поганить нечестивым лекарством святую душеньку, и власть-то забрала в обители непомерную, такую власть, что даже ключницу, мать Софию, из игуменских келий выгнала, не уважа того, что пятнадцать годов она в ключах при матушке ходила, а сама Марья Гавриловна без году неделя в обители живет, да и то особым хозяйством…