Плохо про них знают по дальним местам потому, что заволжанин про себя не кричит, а если деньжонок малу толику скопит, не в банк кладет ее, не в акции, а в родительску кубышку, да в подполье и зароет.
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь весь год не будет хромать и не случится с ним иной болести.
— Ишь что баловницы выдумали!.. — ворчала Аксинья Захаровна, оставшись одна и кладя меловые кресты над входами и выходами, — ишь что выдумали — снег полоть!..
Аксинья Захаровна с дочерьми и канонница Евпраксия с утра не ели, дожидаясь святой воды. Положили начал, прочитали тропарь и, налив в чайную чашку воды, испили понемножку. После того Евпраксия, еще три раза перекрестясь, взяла бурак и понесла в моленну.
Как утка переваливаясь, толстая работница Матрена втащила ведерный самовар и поставила его на прибранный Настей и Парашей стол. Семья уселась чайничать. Позвали и канонницу Евпраксию. Пили чай с изюмом, потому что сочельник, а сахар скоромен: в него-де кровь бычачью кладут.
Любовно принял мир слово Трифоново. Урядили, положили старики, если объявится лиходей, что у Лохматого токарню спалил, потачки ему, вору, не давать: из лет не вышел — в рекруты, вышел из лет — в Сибирь на поселенье. Так старики порешили.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
Спать улеглись, а Фекла все еще клала в моленной земные поклоны. Кончив молитву, вошла она в избу и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее, Саввушка. Бережно взяла она в руки сыновнюю голову, припала к ней и долго, чуть слышно, рыдала.
Кто говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
Коням нарочно боталы да глухари [Ботало — вроде деревянного колокола, а глухарь, или бухарь, — металлический полый шар, в который до заклепки кладут камешек.
— Так-то так, уж я на тебя как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть… А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя же их спать положить.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
— Молитесь Богу, дети! — сказал им Иван Григорьич. — Кладите земные поклоны, творите молитву за мной: «Сохрани, Господи, и помилуй рабу твою, девицу Агриппину! Воздай ей за добро добром, Владыко многомилостивый!»
— Молодость! — молвил старый Снежков, улыбаясь и положив руку на плечо сыну. — Молодость, Патап Максимыч, веселье на уме… Что ж?.. Молодой квас — и тот играет, а коли млад человек не добесится, так на старости с ума сойдет… Веселись, пока молоды. Состарятся, по крайности будет чем молодые годы свои помянуть. Так ли, Патап Максимыч?
И Платонида и Фотинья перед иконой Казанской Богородицы поклялись свято хранить тайну. Нача́л положили, икону с божницы сняли и во свидетельство клятвы целовали ее перед Матренушкой и перед ее матерью.
Прошло еще сколько-то лет, скончалась в обители игуменья мать Екатерина. После трехдневного поста собирались в часовню старицы, клали жеребьи за икону Пречистой Богородицы, пели молебный канон Спасу милостивому, вынимали жребий, кому сидеть в игуменьях.
— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.
— А за то, что он первый опознал про такое богатство, — отвечал Стуколов. — Вот, положим, у тебя теперь сто тысяч в руках, да разве получишь ты на них миллионы, коль я не укажу тебе места, не научу, как надо поступать? Положим, другой тебя и научит всем порядкам: как заявлять прииски, как закрепить их за собой… А где копать-то станешь?.. В каком месте прииск заявишь?.. За то, чтобы знать, где золото лежит, давай деньги епископу… Да и денег не надо — барыши пополам.
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь, что такое: выехали — еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
В одной из таких зимниц, рано поутру, человек десять лесников, развалясь на нарах и завернувшись в полушубки, спали богатырским сном. Под утро намаявшегося за работой человека сон крепко разнимает — тут его хоть в гроб клади да хорони. Так и теперь было в зимнице лыковских [Волость на реке Керженце.] лесников артели дяди Онуфрия.
Петряйка ставил меж тем третье кушанье: наклал он в чашки сухарей, развел квасом, положил в эту тюрю соленых груздей, рыжиков да вареной свеклы, лучку туда покрошил и маслица подлил.
— Мудрости Господни! — молвил в раздумье Патап Максимыч. Проговорив это, вдруг увидел он, что лесник Артемий, присев на корточки перед тепленкой и вынув уголек, положил его в носогрейку [Трубка, большею частью корневая, выложенная внутри жестью, на коротеньком деревянном чубучке.] и закурил свой тютюн. За ним Захар, потом другие, и вот все лесники, кроме Онуфрия да Петряя, усевшись вкруг огонька, задымили трубки.
— Глядели, — заговорили лесники. — Волочки — ничего, гожие, циновкой крыты, кошмой подбиты — рубля три на монету каждый стоит… пожалуй, и больше… Клади по три рубля с тремя пятаками.
— Так же и не дается. Слова такого не знаю… Вещбы [Вещба — тайное слово и тайный обряд, употребляемые при заговорах, рытье кладов, ворожбе и т. п.] не знаю, — отвечал Артемий.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.
Застигнутый болью врасплох, он с поспешностью развязал рогожный кулек, в котором завернута была загадочная кладь, и странное зрелище вдруг представилось глазам его.
О, разумеется, не оставляла, потому что, хотя Дмитрий Сергеич и очень хороший молодой человек, но все же недаром говорится пословица: не клади плохо, не вводи вора в грех.