— Как не живать! Жил и на месте, — сказал Стуколов. — За Дунаем немалое время у некрасовцев, в Молдавии у наших христиан, в Сибири, у казаков на Урале… Опять же довольно годов выжил я в Беловодье, там, далеко, в Опоньском государстве.
И поплыли мы к Царьграду по Черному морю и, поживши мало время в Царьграде, переплыли в каюках Мраморное море и тамо опять пришли к нашим старообрядцам, тоже к казакам славного Кубанского войска, а зовется их станица Майносом.
Много рек видал я на своем веку: живал при Дунае и на тихом Дону, а матушку Волгу сверху донизу знаю, на вольном Яике на багреньях бывал, за бабушку Гугниху пивал [Бабушка Гугниха уральскими (прежде яицкими) казаками считается их родоначальницей.
Собирает он казачий круг, говорит казакам такую речь: «Так и так, атаманы-молодцы, так и так, братцы-товарищи: пали до меня слухи, что за морем у персиянов много тысячей крещеного народу живет в полону в тяжелой работе, в великой нужде и горькой неволе; надо бы нам, братцы, не полениться, за море съездить потрудиться, их, сердечных, из той неволи выручить!» Есаулы-молодцы и все казаки в один голос гаркнули: «Веди нас, батька, в бусурманское царство русский полон выручать!..» Стенька Разин рад тому радешенек, сам первым делом к колдуну.
— Известно что, — отвечал Артемий. — Зачал из золотой пушки палить да вещбу говорить — бусурманское царство ему и покорилось. Молодцы-есаулы крещеный полон на Русь вывезли, а всякого добра бусурманского столько набрали, что в лодках и положить было некуда: много в воду его пометали. Самого царя бусурманского Стенька Разин на кол посадил, а дочь его, царевну, в полюбовницы взял. Дошлый казак был, до девок охоч.
Народный говор, гиканье казаков, летавших взад и вперед по дороге, крики полицейских, в поте лица работавших над порядком, стук экипажей, несшихся к монастырю, и колокольный благовест — все слилось в один праздничный гул, далеко разносившийся по окрестностям.
— Ишь их, чертей, что там насело!.. Взять трех хожалых да казаков. Для усиления четырех подчасков — через полчаса чтоб не было народу на поле. У меня не зевать!
— Что делается?.. Какие дела совершаются?.. — опираясь на посох, продолжала Манефа. — Оглянитесь… Иргиза нет, Лаврентьева нет, на Ветке пусто, в Стародубье мало что не порушено… Оскудение священного чина всюду настало — всюду душевный глад… Про Белу-Криницу не поминай мне, Василий Борисыч… сумнительно… Мы одни остаемся, да у казаков еще покаместь держится вмале древлее благочестие… Но ведь казаки люди служилые — как им за веру стоять?..
— Ровно не знает, про что говорю! — с досадой промолвил Самоквасов. — Третий год прошу и молю я тебя: выходи за меня… Ну, прежде, конечно, дедушка жив, из дядиных рук я смотрел… Теперь шабаш, сам себе голова, сам себе вольный казак!.. Что захочу, то и делаю!..
— Сто дедов помри у тебя, будь ты не то что вольный казак, будь ты принцем каким, царем, королем, и тогда за тебя не пойду, — сказала Фленушка. — Не видать тебе, Петр Степаныч, меня, как ушей своих.
Сидит девка, призадумалась, // Посидевши, стала сказывать: // «Вы послушайте, добры молодцы, // Вы послушайте, милы племяннички, // Уж как мне, младой, мало спалося, // Мало спалося, много виделось, // Не корыстен же мне сон привиделся: // Атаману-то быть расстрелену, // Есаулу-то быть повешену, // Казакам-гребцам по тюрьмам сидеть, // А мне, вашей родной тетушке, // Потонуть в Волге-матушке».