— Батюшка ты мой!.. Сама буду глядеть и работникам закажу, чтоб глядели, — вопила Аксинья Захаровна. — А уж лучше бы, кормилец, заказал ты ему путь к нашему дому. Иди, мол, откуда пришел.
Во время родов мать Платонида не отходила от Матренушки. Зажгла перед иконами свечу богоявленскую и громко, истово, без перерывов, принялась читать акафист Богородице, стараясь покрывать своим голосом стоны и вопли страдалицы. Прочитав акафист, обратилась она к племяннице, но не с словом утешения, не с словом участия. Небесной карой принялась грозить Матренушке за проступок ее.
Настя не слыхала вопля матери. Как клонится на землю подкошенный беспощадной косой пышный цветок, так бледная, ровно полотно, недвижная, безгласная склонилась Настя к ногам обезумевшей матери…
Тем и кончился поминальный обряд на кладбище… Причитать над могилами в скитах не повелось, то эллинское беснование, нечестивое богомерзкое дело, по мнению келейниц. Сам «Стоглав» возбраняет оклички на Радуницу и вопли на жальниках…
— Господи! Господи!.. — закрывая лицо руками и снопом повалясь на лавку, завопил Патап Максимыч. — Голубонька ты моя!.. Настенька!.. Настя! Светик ты мой!.. Умильная ты моя!
Патап Максимыч махнул рукой и, чувствуя, что не в силах долее сдерживать рыданий, спешно удалился. Шатаясь, как тень, прошел он в огород и там в дальнем уголке ринулся на свежую, только что поднявшуюся травку. Долго раздавались по огороду отчаянные его вопли, сердечные стоны и громкие рыданья…
Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «Как родители жили, так и нас благословили — оставьте нас на прежнем положении…» А сами себе на уме: «Не обманешь, дескать, нас — не искусишь лестчими словами, знаем, что в старой вере ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть…» И дело с концом…
Выскочила Фекла Абрамовна… Плач, крики, вопли!.. Опершись о стол рукою, молча, недвижно стоял Алексей… Ничего он не видел, ничего не слышал — одно на уме: «Марья Гавриловна зовет».
— Ну и живите, только других не корите, — молвил Патап Максимыч и, обратясь к Ивану Григорьичу и удельному голове, прибавил: — Эка, подумаешь, бездонная кадка эти келейницы!.. Засыпь их кормом поверх головы, одно вопят: «Мало, еще подавай!»
— Да, матушка, едино Божие милосердие сохранило нас от погибели, — отозвался Василий Борисыч. — Грешный человек, совсем в жизни отчаялся. «Восскорбех печалию моей и смутихся… Сердце мое смутися во мне, страх смерти нападе на мя, болезнь и трепет прииде на мя… но к Богу воззвах, и Господь услыша мя». Все, матушка, этот самый — пятьдесят четвертый псалом я читал… И услышал Господь грешный вопль мой!..
— Матушка Манефа!.. Матушка Маргарита!.. Матушка Юдифа!.. Вы люди сильные, могучие, у вас в Питере великие благодетели, а мы бедные, убогие, никто нас не знает, и мы никого не знаем, — завопила крохотная старушка мать Агния, игуменья небогатого скита Крутовражского. — Отпишите скорей ко своим благодетелям. Они все высшее начальство знают, в дружбе с ним, в совете… Отпишите им, матушки, пособили бы нам, умилостивили бы начальство-то.
Вдруг под общий смех опрометью влетела Устинья Московка. Лицо бледное, головной платок набок, сама растрепанная, глаза красные, слезы в три ручья… С визгом и воплем подбежала к кровати, ринулась на постель и разразилась рыданьями… Все обступили ее, с участием расспрашивали, но, уткнувши голову в подушку, она ничему не внимала… Догадалась Фленушка, с чего Устинья убивается, но не сказала ни слова, хоть не меньше других вкруг нее суетилась.
Не Аксиньи Захаровны Чапурин боялся, а того, чтоб не разнеслась по народу молва, что он церковному попу помогает. Завопят староверы, по торговле доверия могут лишить… Бывали примеры!
Так и пал купец на сыру землю, горючьми слезами обливается; а и взглянет он на зверя лесного, на чудо морское, а и вспомнит он своих дочерей, хорошиих, пригожиих, а и пуще того завопит источным голосом: больно страшен был лесной зверь, чудо морское.
А он не так воображал себе разговор с Захаром. Он вспомнил, как торжественно хотел он объявить об этом Захару, как Захар завопил бы от радости и повалился ему в ноги; он бы дал ему двадцать пять рублей, а Анисье десять…