— Да-с, а теперь я напишу другой рассказ… — заговорил старик, пряча свой номер в карман. — Опишу молодого человека, который, сидя вот в такой конурке, думал о далекой родине, о своих надеждах и прочее и прочее. Молодому человеку частенько нечем платить за квартиру, и он по ночам пишет, пишет, пишет. Прекрасное средство, которым зараз достигаются две цели: прогоняется нужда и догоняется слава… Поэма
в стихах? трагедия? роман?
Неточные совпадения
— Со мной? Что со мной?.. Я влюблен
в Федосью… Ххе!.. По-моему, она бальзаковская женщина с очень колоритным темпераментом, и я посвящу ей
стихи.
Кстати, Пепко начал пропадать
в «Розе» и часто возвращался под хмельком
в обществе Карла Иваныча. Немец отличался голубиной незлобивостью и никому не мешал. У него была удивительная черта: музыку он писал по утрам, именно с похмелья, точно хотел
в мире звуков получать просветление и очищение.
Стихи Пепки аранжировались иногда очень удачно, и немец говорил с гордостью, ударяя себя кулаком
в грудь...
Белые ночи… Что может быть лучше петербургской белой ночи? Зачем я лишен дара писать
стихи, а то я непременно описал бы эти ночи
в звучных рифмах. Пепко пишет
стихи, но у него нет «чувства природы». Несчастный предпочитает простое газовое освещение и уверяет, что только лунатики могут восхищаться белыми ночами.
Это, очевидно, был бред сумасшедшего. Я молча взял Любочку за руку и молча повел гулять. Она сначала отчаянно сопротивлялась, бранила меня, а потом вдруг
стихла и покорилась.
В сущности она от усталости едва держалась на ногах, и я боялся, что она повалится, как сноп. Положение не из красивых, и
в душе я проклинал Пепку
в тысячу первый раз. Да, прекрасная логика: он во всем обвинял Федосью, она во всем обвиняла меня, — мне оставалось только пожать руку Федосье, как товарищу по человеческой несправедливости.
«Она покоится стыдливо
в красе торжественной своей», мелькнули у меня
в голове
стихи Пушкина, а бедная девушка
в белом платье все бледнела и бледнела, пока не растаяла, как снегурочка.
У деспотища от моих
стихов защипало
в носу, деспотище проливает слезу…
Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса: [Я прошу прощения у читателей в том, что переложил
в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка — вторая натура. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
Страсть! все это хорошо
в стихах да на сцене, где, в плащах, с ножами, расхаживают актеры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать…
Не завидую тебе, что, следуя общему обычаю ласкати царям, нередко недостойным не токмо похвалы, стройным гласом воспетой, но ниже гудочного бряцания, ты льстил похвалою
в стихах Елисавете.
— Знаете, за что он под суд попал? У него,
в стихах, богоматерь, беседуя с дьяволом, упрекает его: «Зачем ты предал меня слабому Адаму, когда я была Евой, — зачем? Ведь, с тобой живя, я бы землю ангелами заселила!» Каково?
А
в стихах: «Гнетет ли меня палящее северное солнце, или леденит мою кровь холодное, суровое дуновение южного ветра, я терпеливо вынесу все, но не вынесу ни палящей ласки, ни холодного взора моей милой».
Неточные совпадения
Стихи на случай сохранились; // Я их имею; вот они: // «Куда, куда вы удалились, // Весны моей златые дни? // Что день грядущий мне готовит? // Его мой взор напрасно ловит, //
В глубокой мгле таится он. // Нет нужды; прав судьбы закон. // Паду ли я, стрелой пронзенный, // Иль мимо пролетит она, // Всё благо: бдения и сна // Приходит час определенный; // Благословен и день забот, // Благословен и тьмы приход!
Одессу звучными
стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело
в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный день // Давать насильственную тень.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений //
В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот
в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет
стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их
в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; //
В нем сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его
стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух,
в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.
Вдовы Клико или Моэта // Благословенное вино //
В бутылке мерзлой для поэта // На стол тотчас принесено. // Оно сверкает Ипокреной; // Оно своей игрой и пеной // (Подобием того-сего) // Меня пленяло: за него // Последний бедный лепт, бывало, // Давал я. Помните ль, друзья? // Его волшебная струя // Рождала глупостей не мало, // А сколько шуток и
стихов, // И споров, и веселых снов!