И вдобавок волк-то еще состарился: шерсть у него вылиняла, глаз притупился, на ухо туг, нос заржавел, зубы съел, — ну, ему вдвойне приходится голодать супротив молодых волков.
— Любезнейшая Федосья Ниловна, вы говорите совершенно напрасные женские слова, потому что находитесь не в курсе дела. Да, мы выпили, это верно, но это еще не значит, что у нас были свои деньги…
Он еще раз оглядел всю комнату, сердито сплюнул и швырнул свою длиннополую шляпу куда-то на этажерку. Мне показалось, что сегодняшний Пепко был совсем другим человеком, не походившим на вчерашнего.
В этой реплике выступала еще новая черта в характере Пепки, — именно — его склонность к саморазъедающему анализу, самобичеванию и вообще к всенародному покаянию. Ему вообще хотелось почему-то показаться хуже, чем он был на самом деле, что я понял только впоследствии.
— Ах, какая забавная эта одна добрая мать, — повторял Пепко, натягивая на себя одеяло. — Она все еще видит во мне ребенка… Хорош ребеночек!.. Кстати, вот что, любезный друг Василий Иваныч: с завтрашнего дня я устраиваю революцию — пьянство прочь, шатанье всякое прочь, вообще беспорядочность. У меня уже составлена такая таблица, некоторый проспект жизни: встаем в семь часов утра, до восьми умыванье, чай и краткая беседа, затем до двух часов лекции, вообще занятия, затем обед…
Стоило ли ехать сюда, на туманный чухонский север, и не лучше ли было бы оставаться там, откуда прилетают эти письма в самодельных конвертах с сургучными печатями, сохраняя еще в себе как бы теплоту любящей руки?..
Самую большую занимали мы с Пепкой, рядом с нами жил «черкес» Горгедзе, студент медицинской академии, дальше другой студент-медик Соловьев, еще дальше студент-горняк Анфалов, и самую последнюю комнату занимала курсистка-медичка Анна Петровна.
— Ей хорошо, — злобствовал Пепко, — водки она не пьет, пива тоже… Этак и я прожил бы отлично. Да… Наконец, женский организм гораздо скромнее относительно питания. И это дьявольское терпение: сидит по целым неделям, как кикимора. Никаких общественных чувств, а еще Аристотель сказал, что человек — общественное животное. Одним словом, женский вопрос… Кстати, почему нет мужского вопроса? Если равноправность, так должен быть и мужской вопрос…
— Именно, наука о козявках, мушках и таракашках, а в сущности — вздор и ерунда. Еще лучше, что ты ничего не смыслишь: будет свежее впечатление… А публике нужно только с пылу, горячего.
Все это, может быть, было и остроумно и справедливо, но я испытывал гнетущее настроение, отправляясь на свою первую репортерскую экскурсию. Я чувствовал себя прохвостом, который забирается самым нахальным образом прямо в храм чистой науки. Вдобавок шел дождь, и это ничтожное обстоятельство еще больше нагоняло уныние.
Шустрый молодой человек оказался представителем большой распространенной газеты и поэтому держал себя с соответствующим апломбом. Затем явились еще два репортера — один прилизанный, чистенький, точно накрахмаленный, а другой суровый, всклокоченный, с припухшими веками. Это уже было свое общество, и я сразу успокоился.
Записал я все, что происходило, очень плохо, потому что отчасти был занят совершенно посторонними наблюдениями, а отчасти потому, что не умел еще быстро схватывать сущность доклада и прений.
Наступило утро, холодное, туманное петербургское утро, пропитанное сыростью и болотными миазмами. Конечно, все дело было в том номере «Нашей газеты», в котором должен был появиться мой отчет. Наконец, звонок, Федосья несет этот роковой номер… У меня кружилась голова, когда я развертывал еще не успевшую хорошенько просохнуть газету. Вот политика, телеграммы, хроника, разные известия.
— Смотри и молча презирай меня! — заявлял Пепко, еще лежа утром в постели. — Перед тобой надежда отечества, цвет юношества, будущий знаменитый писатель и… Нет, это невозможно!.. Дай мне орудие, которым я мог бы прекратить свое гнусное существование. Ах, боже мой, боже мой… И это интеллигентные люди? Чему нас учат, к чему примеры лучших людей, мораль, этика, нравственность?..
— Что же это такое? — взывал Пепко, изнемогая в борьбе с собственною слабостью. — Еще один маленький шаг, и мы превратимся в настоящих трактирных героев… Мутные глаза, сизый нос, развинченные движения, вечный запах перегорелого вина — нет, благодарю покорно! Не согласен… К черту всю «академию»! Я еще молод и могу подавать надежды, даже очень просто… Наконец, благодарное потомство ждет от меня соответствующих поступков, черт возьми!..
— Цезарь — это я, то есть цезарь пока еще в возможности, in spe. Но я уже на пути к этому высокому сану… Одним словом, я вчера лобзнул Ночь и Ночь лобзнула меня обратно. Привет тебе, счастливый миг… В нашем лице человечество проявило первую попытку сделать продолжение издания. Ах, какая девушка, какая девушка!..
Пепко вдруг замолчал и посмотрел на меня, стиснув зубы. В воздухе пронеслась одна из тех невысказанных мыслей, которые являются иногда при взаимном молчаливом понимании. Пепко даже смутился и еще раз посмотрел на меня уже с затаенной злобой: он во мне начинал ненавидеть свою собственную ошибку, о которой я только догадывался. Эта маленькая сцена без слов выдавала Пепку головой… Пепко уже раскаивался в своей откровенности и в то же время обвинял меня, как главного виновника этой откровенности.
Именно этот эпизод с таинственной незнакомкой и промелькнул перед нашими внутренними очами после сделанного Пепкой признания о лобзании. Мужчина, обманывающий женщину, вообще гадок, а Пепко еще не был настолько испорченным, чтобы не чувствовать сделанной гадости. Мучила молодая совесть…
— А та, которая с письмами… Раньше-то Агафон Павлыч у ней комнату снимал, ну, и обманул. Она вдова, живет на пенсии… Еще сама как-то приходила. Дуры эти бабы… Ну, чего лезет и людей смешит? Ошиблась и молчи… А я бы этому Фоме невероятному все глаза выцарапала. Вон каким сахаром к девушке-то подсыпался… Я ее тоже знаю: швейка. Дама-то на Васильевском острове живет, далеко к ней ходить, ну, а эта ближе…
— Ну, братику, мы попали в небольшое, но избранное общество, — шепнул мне Пепко, отводя в сторону. — От скуки челюсти свело… Недостает еще отца дьякона, гитары и домашней наливки, которая пахнет кошкой.
К числу действующих лиц нужно еще прибавить ветхозаветное фортепиано красного дерева, которое имело здесь свое самостоятельное значение, — «мамаша без слов» играла за тапера и аккомпанировала Верочке, исполнявшей с большим чувством самые модные романсы.
Тризна вышла на славу. Мне еще в первый раз приходилось видеть в таком объеме трактирную роскошь. Спирька все время улыбался, похлопывал соседа по плечу и, когда все подвыпили, устроил зараз несколько дел.
— Я? надую? Да спроси Порфирыча, сколько он от меня хлеба едал… Я-то надую?.. Ах ты, братец ты мой, полковничек… Потом еще мне нужно поправить два сонника и «Тайны натуры». Понимаешь? Работы всем хватит, а ты: надуешь. Я о вас же хлопочу, отцы… Название-то есть для романа?
Пепко находился в ожесточенно-мрачном настроении еще раньше закрытия «Нашей газеты». Он угнетенно вздыхал, щелкал пальцами, крутил головой и вообще обнаруживал несомненные признаки недовольства собой. Я не спрашивал его о причине, потому что начинал догадываться без его объяснений. Раз вечером он не выдержал и всенародно раскаялся в своих прегрешениях.
— То есть такого подлеца, как я, кажется, еще и свет не производил!.. — объяснял Пепко, ударяя себя в грудь. — Да… Помнишь эту девушку с испуганными глазами?.. Ах, какой я мерзавец, какой мерзавец… Она теперь в таком положении, в каком девушке не полагается быть.
Еще одно мгновение, и мы на потолке Большого театра, представлявшем собой громадный сарай размером в хороший манеж. Посредине из широкого отверстия воронкой шел свет от главной люстры. Несколько рабочих толпились около этого отверстия, точно сказочные гномы.
Он довольно бодро вошел во двор. Надо было подняться в третий этаж. «Покамест еще подымусь», — подумал он. Вообще ему казалось, что до роковой минуты еще далеко, еще много времени остается, о многом еще можно передумать.
Ростов был очень счастлив любовью, которую ему выказывали; но первая минута его встречи была так блаженна, что теперешнего его счастия ему казалось мало, и он всё ждал чего-то еще, и еще, и еще.
Ты, может быть, Федя, не знаешь, а только там у нас утопленник похоронен; а утопился он давным-давно, как пруд еще был глубок; только могилка его еще видна, да и та чуть видна: так — бугорочек…
Как это объяснить? Мне нравится она, Как, вероятно, вам чахоточная дева Порою нравится. На смерть осуждена, Бедняжка клонится без ропота, без гнева. Улыбка на устах увянувших видна; Могильной пропасти она не слышит зева; Играет на лице еще багровый цвет. Она жива еще сегодня, завтра нет.
В процессе эволюции и научно-технических достижений в наше время появились ещё две большие группы в системе классификации риска – это риски страхуемые и нестрахуемые.
Что такое революция? Это переворот и избавление. Но когда избавитель перевернуть — перевернул, избавить — избавил, а потом и сам так плотно уселся на ваш загорбок, что снова и еще хуже задыхаетесь вы в предсмертной тоске, то тогда черт с ним и с избавителем этим!
Вот и еще особенность нашего времени: презирать писание ради литературы, хотя и помнишь, и соглашаешься <там> с Белинским, что у настоящей литературы цель — сама литература, художественность, а остальное приложится. Но слишком противны эти наши самодовольные деятели литературы сегодня, а потому и их литература, даже если и не лишена чисто литературных достоинств.
Но каким бы долгим и мучительным ни был путь в аэропорт, к тому моменту как мы прибыли туда, до вылета оставалось ещё больше трёх часов.
Именно через такую работу и поддержку друг друга брак может стать ещё более прочным и ценным для обоих партнёров.
В процессе эволюции и научно-технических достижений в наше время появились ещё две большие группы в системе классификации риска – это риски страхуемые и нестрахуемые.