Неточные совпадения
Обеспечение горючими материалами выдвигает заводы Кайгородова на первый план, хотя уже начинали ходить упорные слухи, что лесное хозяйство
в этих заводах сильно пошатнулось за последние годы благодаря какой-то кучке немцев, стоявшей во главе управления; эти слухи продолжали упорно держаться,
тем более что они
были тесно связаны с какими-то другими злоупотреблениями, безгласно совершавшимися на этих заводах.
Цель моей командировки заключалась главным образом
в том, чтобы выяснить
те новые условия, которые
в заводском хозяйстве заменили порядки крепостного права, и затем проследить, как отозвалась
в жизни рабочего населения заводов новая пора, наступившая после 19 февраля, какие потребности, нужды и вопросы
были выдвинуты ею на первый план и, наконец, какие темные и светлые стороны
были созданы реформами последних лет
в экономическом положении рабочего люда,
в его образе жизни, образовании, потребностях, нравственном и физическом благосостоянии.
Конечно, это
была очень широкая программа, хотя она и должна
была осуществиться
в бесконечных рядах цифр, и чем больше я обдумывал предстоящую работу,
тем сильнее приходил к убеждению
в необходимости построить все на сравнении крепостного порядка с настоящим, а для этого нужно
было на несколько недель похоронить себя
в пыли заводских архивов.
Специально Пеньковский завод
был выбран
в тех видах, что хотя он и не
был самым большим из заводов Кайгородова, но сумма его годовой производительности доказывала самым красноречивым образом, что именно этот завод служит главным экономическим центром и поэтому с него следовало начать кропотливую работу статистического исследования.
Так как мне предстояло пробыть
в Пеньковском заводе довольно долго,
то я еще дорогой решил, что не
буду останавливаться на земской станции, а только узнаю там, где мне найти подходящую квартиру недели на две, на три.
Одета
была Фатевна
в ситцевый темный сарафан с глазками и ситцевую розовую рубашку, на голове
был надет коричневый платок с зелеными разводами; лицо Фатевны, морщинистое и желтое, сильно попорченное оспой, с ястребиным носом и серыми ястребиными глазами, принадлежало к
тому типу, который можно встретить
в каждом городе, где-нибудь
в «обжорных рядах», где разбитные мещанки торгуют хлебом и квасом с таким азартом, точно они делят наследство или продают золото.
Мои вещи
были внесены
в большую светлую комнату, выходившую большими окнами прямо на пруд; эта комната, оклеенная дешевенькими обоями, выглядела очень убого и по своей обстановке, и по
тому беспорядку, какой
в ней царил.
—
В твоих словах, может
быть, и много правды, — отвечал я, — но ведь все, что ты сказал, показывает только
то, что необходимо изменить самую систему собирания статистического материала, а земская статистика,
то есть желание земства знать текущий счет своим платежным силам, колебания
в приросте и убыли населения, экономические условия быта, — самое законное желание. Вот ты бы и помог земству, собирал от нечего делать необходимые материалы.
— Да мамынька за косы потаскала утром, так вот ей и невесело. Ухо-девка… примется плясать,
петь, а
то накинет на себя образ смирения,
в монастырь начнет проситься. Ну,
пей, статистика, водка, брат, отличная… Помнишь, как
в Казани, братику, жили? Ведь отлично
было, черт возьми!.. Иногда этак, под вечер осени ненастной, раздумаешься про свое пакостное житьишко, ажно тоска заберет, известно — сердце не камень, лишнюю рюмочку и пропустишь.
— Кончил университет и поступил учителем
в некоторое реальное училище, под начало некоторого директора из братьев-поляков; брат-поляк любил поклоны, я не умел кланяться, и кончилось
тем, что я должен
был оставить службу.
Водка на него всегда действовала каким-то успокаивающим образом, и он, когда мы жили вместе
в Казани, иногда ни с
того ни с сего на сон грядущий
выпивал стакан водки и сейчас же засыпал мертвым сном.
В комнате
было страшно накурено, дым волнами стоял до самого потолка; от выпитого вина и пропитанного табачным дымом воздуха голова у меня начинала кружиться, а Мухоедов с побледневшим лицом по-прежнему сидел на диване,
то принимаясь что-нибудь рассказывать с лихорадочной поспешностью,
то опять смолкал и совершенно неподвижно смотрел куда-нибудь
в одну точку.
Странный
был человек Епинет Мухоедов, студент Казанского университета, с которым я
в одной комнате прожил несколько лет и за всем
тем не знал его хорошенько; всегда беспечный, одинаково беззаботный и вечно веселый, он
был из числа
тех студентов, которых сразу не заметишь
в аудитории и которые ничего общего не имеют с студентами-генералами, шумящими на сходках и руководящими каждым выдающимся движением студенческой жизни.
В это горячее время
было пережито, может
быть, слишком много счастливых молодым счастьем часов; воспоминанием об этом времени остались такие люди, как Мухоедов, этот идеалист с ног до головы, с каким-то особенным тайничком
в глубине души, где у него жило
то нечто, что делало его вечно довольным и беззаботным.
В лице Гаврилы явился
тот «хороший человек», с которым Мухоедов отводил душу
в минуту жизни трудную, на столе стоял микроскоп, с которым он работал, грудой
были навалены немецкие руководства, которые Мухоедов выписывал на последние гроши, и вот
в этой обстановке Мухоедов день за днем отсиживается от какого-то Слава-богу и даже не мечтает изменять своей обстановки, потому что пред его воображением сейчас же проносится неизбежная тень директора реального училища, Ваньки Белоносова, катающегося на рысаках, этих врачей, сбивающих круглые капитальцы, и
той суеты-сует, от которой Мухоедов отказался, предпочитая оставаться неисправимым идеалистом.
Егора
была прервана легким скрипом двери,
в которой появилась длинная и тощая фигура, одетая
в какой-то необыкновенный порыжевший драповый подрясник цвета Bismark-furioso; я догадался, что это и
был тот самый дьячок Асклипиодот, о котором вчера говорил мне Мухоедов.
Егоре впоследствии совершенно объяснилось: батюшка через некоторых соглядатаев знал решительно все, что делалось
в его приходе, и, как оказалось, его «служанка» ранним утром под каким-то благовидным предлогом завертывала к Фатевне и по пути заполучила все нужные сведения относительно
того, кто, зачем и надолго ли приехал к Мухоедову; «искра», блеснувшая
в голове Асклипиодота, и его благодарственный поцелуй моей руки
были только аксессуарами, вытенявшими истинный характер просвещенного батюшки, этого homo novus [Нового человека (лат.).] нашего белого духовенства.
Сначала можно
было различить движение этих валов, но потом все слилось
в мутную полосу, вертевшуюся с поразительной быстротой и
тем особенным напряженным постукиванием, точно вот-вот, еще один поворот водяного колеса, двигавшегося за деревянной перегородкой, как какое-то чудовище, и вся эта масса вертящегося чугуна, стали и железа разлетится вдребезги.
Мы прошли
в то отделение, где с страшной силой вертелось громадное маховое колесо, или по-заводски «маховик»; вода
была остановлена, но маховик продолжал еще работать, подымая своим движением ветер.
В катальной листового железа происходила
та же процедура приблизительно, что и при прокатке рельс, с
той разницей, что все здесь
было в меньших размерах, а железная крица весила всего несколько фунтов;
в печах мартена,
в небольшое отверстие, я долго любовался расплавленным железом, которое при нас же отлили
в чугунные формы.
Я оглянулся,
в мою сторону приближался плотинный и уставщик, это и
были те «сестры», о которых рассказывал плутоватый Елизарка своему товарищу; трудно
было подобрать более подходящее название для этой оригинальной пары, заменявшей Слава-богу уши и очи. Когда я выходил из завода,
в воротах мне попался Яша, который сильно размахивал своей палкой и громко кричал...
У него
была знакомая девушка, которую он очень любил и которая,
в свою очередь, отвечала ему
тем же, — и что же?
Синие, сильно вздутые жилы на лбу, висках, шее и на руках, серовато-бледная кожа, с
той матовой прозрачностью, какая замечается у больных
в последнем периоде чахотки, — все это
были самые верные признаки, что Гаврило Степаныч не жилец на белом свете, и я только удивлялся, как Мухоедов не замечал всего этого…
Есть у меня знакомый углепоставщик, мужик зажиточный, лет десять исполняет исправно подряд; заготовка дров, обжигание угля, вывоз угля
в завод — вот это стоит огненной работы, и, кроме
того, это очень сложная операция, растянутая на целый год, и вдобавок деньги начинают выдавать только вместе с вывозом угля, так что только зажиточный двуконный рабочий может приняться за ее выполнение.
Фатевна
была тем, что
в Пеньковке называют «шило-баба», и обладала действительно замечательным проворством, неутомимостью и энергией; кроме своей торговлишки, она занималась покупкой лошадей, собственноручно их объезжала, а затем сбывала с рук самыми разнообразными способами: продавала, меняла, пускала на заводскую поденщину и даже брала подряды на извоз.
Фешка имела поразительное сходство и по образу жизни, и по привычкам, и по характеру с телкой, откармливаемой на убой; Глашка тоже находилась под гнетом инерции, но иногда на нее находили минуты просветления, и она начинала «жировать»,
то есть лежит, например, по целым часам на солнце, как разваренная рыба, а потом вскочит, опрометью бросится
в комнату или на двор, затеет отчаянную возню с Фешкой, или визгливым голосом затянет удалую песню.
Обыкновенно она являлась к нам только
в те моменты, когда у ней
в запасе
была какая-нибудь каверза против Андроника или Асклипиодота; завидев скромно входившую
в комнату Галактионовну, Андроник обыкновенно ворчал...
Асклипиодот попробовал
было заступиться за своего патрона, но
был встречен такой отчаянной руганью, что поспешил подобру-поздорову спрятаться за широкую спину о. Андроника, Галактионовна мефистофельски хихикала
в руку над этой сценой,
в окне «ржали девисы», и друзьям ничего не оставалось, как только отступить
в положении
того французского короля, который из плена писал своему двору, что все потеряно, кроме чести.
Избушка Прохора Пантелеича стояла
в той же улице, где и дом Фатевны; это
была новенькая светлая изба, обшитая тесом, с зелеными ставнями, крепкими воротами и темным громадным двором.
Притом это довольство
было наше, настоящее исконное русское довольство, как,
быть может, жили богатые мужики еще при Аскольде и Дире, при Гостомысле, за великими московскими князьями: количество потребностей оставалось
то же самое, как ими владел и самый бедный мужик, вся разница
была в качестве их удовлетворения.
Мне пришлось за некоторыми объяснениями обратиться к самому Слава-богу, который принял меня очень вежливо, но, несмотря на самое искреннее желание
быть мне полезным, ничего не мог мне объяснить по
той простой причине, что сам ровно ничего не знал; сам по себе Слава-богу
был совсем пустой немец, по фамилии Муфель; он
в своем фатерлянде пропал бы, вероятно, с голоду, а
в России,
в которую явился, по собственному признанию, зная только одно русское слово «швин»,
в России этот нищий духом ухитрился ухватить большой кус, хотя и сделал это из-за какой-то широкой немецкой спины, женившись на какой-то дальней родственнице какого-то значительного немца.
Взглядывая на эту взъерошенную, красную от выпитого пива фигуру Муфеля, одетого
в охотничью куртку, цветной галстук, серые штаны и высокие охотничьи сапоги, я думал о Мухоедове, который никак не мог перелезть через этого ненавистного ему немца и отсиживался от него шесть лет
в черном теле; чем больше
пил Муфель, хвастовство и нахальство росло
в нем, и он кончил
тем, что велел привести трех своих маленьких сыновей, одетых тоже
в серые куртки и короткие штаны, и, указывая на них, проговорил...
Общий вид Половинки
был очень хорош, хотя его главную прелесть и составлял лес, который со всех сторон, как рать великанов, окружал небольшое свободное пространство бывшего рудника и подступал все ближе и ближе к одинокой избе; главное достоинство этого леса заключалось
в том, что это
был не сплошной ельник, а смешанный лес, где развесистые березы, рябина и черемуха мешались с
елями и соснами, приятно для глаза смягчая своей светлой веселой зеленью траурный характер хвойного леса.
Я
тем временем успел рассмотреть переднюю избу, которая
была убрана с поразительной чистотой и как-то особенно уютно, как это умеют делать только одни женские руки; эта изба
была гостиной и рабочим кабинетом,
в ней стоял рояль и письменный стол,
в углу устроено
было несколько полок для книг; большая русская печь
была замаскирована ситцевыми занавесками, а стены оклеены дешевенькими обоями с голубыми и розовыми цветочками по белому полю.
Чем больше я узнавал Мухоедова,
тем больше начинал любить эту простую, глубоко честную душу; но, живя
в Пеньковке уже вторую неделю, я начинал убеждаться все сильней
в том, что Мухоедов
был совсем бесхарактерный человек
в некоторых отношениях, особенно если вблизи не
было около него какой-нибудь сильной руки, которая время от времени поддерживала бы его и не позволяла зарываться.
К моему удивлению, Гаврило Степаныч порядочно знал политическую экономию, читал Адама Смита, Милля, Маркса и постоянно жалел только о
том, что, не зная новых языков, он не может пользоваться богатой европейской литературой по разным экономическим вопросам из первых рук, а не дожидаясь переводов на русский язык;
в статистике Гаврило Степаныч
был как у себя дома, читал Кетле и Кольба, а работы русского профессора Янсона он знал почти наизусть.
Выиграли только
те рабочие, которые
в полной силе; им действительно хорошо, и живут они отлично, но это счастливое состояние продолжается пятнадцать — двадцать лет, человек израбатывается и поступает на содержание к детям, если они
есть.
— Пеньковка и еще девять заводов принадлежат, как вы знаете, Кайгородову, который живет постоянно за границей и
был на заводах всего только раз
в своей жизни, лет пятнадцать
тому назад; пробыл недели две и уехал.
Эти роковые цифры смертности, как ртуть
в термометре, разоблачали
ту жалкую правду, о которой так горячо всегда говорил Гаврило Степаныч и которую с первого взгляда так трудно
было заметить; вообще я как нельзя больше
был доволен результатами своего труда и отлично проведенным летом.
Ввиду всех этих обстоятельств я положительно тосковал о Половинке и поторопился уехать
в Нижне-Угловский завод, где и пробыл дней десять; когда я вернулся
в Пеньковку,
то нашел все
в том же положении,
в каком оставил, только Мухоедов
был совсем неузнаваем —
был скучен, печален и проводил почти все свое время
в заводе.
Мухоедов находился
в особенно мрачном настроении, курил безостановочно одну папиросу за другой, и мы кончили
тем, что улеглись спать раньше обыкновенного; я скоро заснул под шумок завывавшего ветра и однообразное тикание стенных часов, но
в эту бурную ночь нам не суждено
было спать.
Кругом стояла египетская
тьма,
в двух шагах решительно ничего не
было видно, и я во всем положился на инстинкт моего коня; не помню, сколько времени я ехал, но, наконец, вдали мелькнул слабый огонек, Рыжко прибавил шагу, огонек приближался, вот и речка, верный конь прыгнул через нее с несвойственной его летам энергией.
Это письмо — первая вещь, которая привела ее немного
в себя и к сознанию
той пустоты, которая окружила ее так внезапно; я усадил ее на диван, принес холодной воды, просил успокоиться, но какое значение имеют слова утешения, когда сердце разрывается на части. Я отлично сознавал полную бесполезность моих утешений, но продолжал высказывать их; Александра Васильевна прислушивалась только к звуку моих слов, их содержание
было недоступно ее подавленному мозгу.
С Цыбулей пришлось отваживаться при помощи нашатырного спирта и холодной воды, потом выпоить ему целый графин водки, и он только после этих довольно длинных операций настолько пришел
в себя, что мог начать производство судебного следствия; по наружности это
был представитель хохлацкого типа — шести футов роста, очень толстый, с громадной, как пивной котел, головой и умным,
то есть скорее хитрым лицом, сильно помятым с жестокого похмелья.
— Не плачьте, днем раньше, днем позже все там
будем… Бог все видит: и нашу правду, и нашу неправду…
Будем молиться о душе Гаврилы Степаныча… Хороший он
был человек! — со слезами
в голосе глухо заговорил о. Андроник и сморгнул с глаза непрошеную слезу. Меня поразила эта перемена
в о. Андронике и
то невольное уважение, с которым все относились теперь к нему; он ни разу не улыбнулся,
был задумчив и как-то по-детски ласков, так что хотелось обнять этого добрейшего и милого старика.
Меня раздражала эта общая бестолковая толкотня и общее желание непременно что-нибудь сделать, когда самым лучшим
было оставить Половинку с ее тяжелым горем, которое не требовало утешений, оставить
того, который теперь меньше всего нуждался
в человеческом участии и лежал на своем рабочем столе, пригвожденный к нему мертвым спокойствием.
Только одни о. Андроник и Асклипиодот
были хороши, первый своим величавым спокойствием, второй скромностью, да еще Мухоедов, весь подавленный своим безмолвным горем; Александра Васильевна больше не плакала, она стояла с восковым лицом и машинально делала
то, что делали другие: крестилась, кланялась
в землю, поправляла оплывавшую свечку, которая слегка тряслась
в ее маленькой руке.
— Да… Преказусная материя
было вышла; целых полгода ни слуху, ни духу, а тут Филька сболтнул, явился следователь — Цыбули уж давно нет — и все на свежую воду вывели. Константин сначала все принял на себя, а как объявили ему приговор, не вытерпел, заплакал и объяснил все начистоту. «Сестры»,
те из всего дерева сделаны, ни
в чем себя виновными не признали… Крепкий
был народ! Так и на каторгу ушли… На всякого, видно, мудреца довольно простоты!