«Иль что орла стрелой пронзили люди, // Когда младой к 
светилу дня летел, // Иль что поэт, зажавши рану груди, // Безмолвно пал и песни не допел».                
     
        
    
        Но скоро восходящее 
светило дня пробудило все творение: рощи, кусточки оживились, птички вспорхнули и запели, цветы подняли свои головки, чтобы напитаться животворными лучами света.                
     
        
    
        Сели, смотрим — деревенька наша как парчой и золотом на серой земле вышита. Опускается за рекой могучее 
светило дня, жарко горят перекрытые новой соломой крыши изб, красными огнями сверкают стёкла окон, расцветилась, разыгралась земля всеми красками осеннего наряда, и ласково-сине над нею бархатное небо. Тихо и свежо. Выступают из леса вечерние тени, косо и бесшумно ложатся на нас и на звонкую землю — сдвинулись мы потеснее, для тепла.                
     
        
    
        Кузьма Васильевич сидел как отуманенный. Голова у него кружилась. Так это всё было неожиданно… Да и запах этот, пение… 
свечи днем… шербет с ванилью… А тут Колибри всё ближе к нему подвигается, волосы ее блестят и шуршат, и пышет от нее жаром, и это печальное лицо… «Русалка!» — подумал Кузьма Васильевич. Неловко ему что-то становилось.                
     
        
    
        Дикое, но прекрасное очарование положительно сковывает тебя: высокие развесы елей, пышными шатрами нависшие и шумно раскачивающиеся над головой, а под ногами мрачное море, по которому ходят бурливые волны, глаз обнимает бесконечную сизую пелену, кипящую сверкающими алмазами при 
светиле дня.                
     
    Неточные совпадения
    
    
        Солнышко-то и само по себе так стояло, что должно было 
светить кособрюхим в глаза, но головотяпы, чтобы придать этому 
делу вид колдовства, стали махать в сторону кособрюхих шапками: вот, дескать, мы каковы, и солнышко заодно с нами.                
     
        
    
        Вронский был в эту зиму произведен в полковники, вышел из полка и жил один. Позавтракав, он тотчас же лег на диван, и в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им в последние 
дни, перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся в темноте, дрожа от страха, и поспешно зажег 
свечу. ― «Что такое?                
     
        
    
        И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни, стали жарить малину на 
свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на 
деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.                
     
        
    
        Свеча опять была зажжена. Она сидела на кровати и держала в руке вязанье, которым она занималась последние 
дни.                
     
        
    
        Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни 
свети ему мирное солнце; он ходит себе целый 
день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…