Неточные совпадения
— Да
о чем же горевать, Хиония Алексеевна? — спрашивала Верочка, звонко целуя гостью. Верочка ничего
не умела делать тихо и «всех лизала», как отзывалась об ее поцелуях Надежда Васильевна.
Не знаю,
о чем плачу, только слезы так и сыплются.
—
О, я это всегда говорила… всегда!.. Конечно, я хорошо понимаю,
что вы из скромности
не хотите принимать участия в любительских спектаклях.
Досифея поняла,
что разговор идет
о ней, и мимикой объяснила,
что Костеньки нет,
что его
не любит сам и
что она помнит, как маленький Привалов любил есть соты.
— Будет вам, стрекозы, — строго остановила Марья Степановна, когда всеми овладело самое оживленное настроение, последнее было неприлично, потому
что Привалов был все-таки посторонний человек и мог осудить. — Мы вот все болтаем тут разные пустяки, а ты нам ничего
не расскажешь
о себе, Сергей Александрыч.
— Да, сошла, бедная, с ума… Вот ты и подумай теперь хоть
о положении Привалова: он приехал в Узел — все равно как в чужое место, еще хуже. А знаешь,
что загубило всех этих Приваловых? Бесхарактерность. Все они — или насквозь добрейшая душа, или насквозь зверь; ни в
чем середины
не знали.
— Нет, Вася, умру… — слабым голосом шептал старик, когда Бахарев старался его успокоить. — Только вот тебя и ждал, Вася. Надо мне с тобой переговорить… Все,
что у меня есть, все оставляю моему внучку Сергею…
Не оставляй его…
О Варваре тоже позаботься: ей еще много горя будет, как я умру…
Хиония Алексеевна в эти немногие дни
не только
не имела времени посетить свою приятельницу, но даже потеряла всякое представление
о переменах дня и ночи. У нее был полон рот самых необходимых хлопот, потому
что нужно было приготовить квартиру для Привалова в ее маленьком домике. Согласитесь,
что это была самая трудная и сложная задача, какую только приходилось когда-нибудь решать Хионии Алексеевне. Но прежде мы должны сказать, каким образом все это случилось.
— Благодарю вас, — добродушно говорил Привалов, который думал совсем
о другом. — Мне ведь очень немного нужно… Надеюсь,
что она меня
не съест?.. Только вот имя у нее такое мудреное.
Марья Степановна решилась переговорить с дочерью и выведать от нее,
не было ли у них
чего. Раз она заметила,
что они
о чем-то так долго разговаривали; Марья Степановна нарочно убралась в свою комнату и сказала,
что у нее голова болит: она
не хотела мешать «божьему делу», как она называла брак. Но когда она заговорила с дочерью
о Привалове, та только засмеялась, странно так засмеялась.
— Надя, мать — старинного покроя женщина, и над ней смеяться грешно. Я тебя ни в
чем не стесняю и выдавать силой замуж
не буду, только мать все-таки дело говорит: прежде отцы да матери устраивали детей, а нынче нужно самим
о своей голове заботиться. Я только могу тебе советовать как твой друг. Где у нас женихи-то в Узле? Два инженера повертятся да какой-нибудь иркутский купец, а Привалов совсем другое дело…
Марья Степановна точно
не желала замечать настроения своего гостя и говорила
о самых невинных пустяках,
не обращая внимания на то,
что Привалов отвечал ей совсем невпопад.
В течение трех дней у Привалова из головы
не выходила одна мысль, мысль
о том,
что Надя уехала на Шатровские заводы.
Агриппина Филипьевна посмотрела на своего любимца и потом перевела свой взгляд на Привалова с тем выражением, которое говорило: «Вы уж извините, Сергей Александрыч,
что Nicolas иногда позволяет себе такие выражения…» В нескольких словах она дала заметить Привалову,
что уже кое-что слышала
о нем и
что очень рада видеть его у себя; потом сказала два слова
о Петербурге, с улыбкой сожаления отозвалась об Узле, который, по ее словам, был уже на пути к известности,
не в пример другим уездным городам.
Привалов еще раз имел удовольствие выслушать историю
о том, как необходимо молодым людям иметь известные удовольствия и
что эти удовольствия можно получить только в Общественном клубе, а отнюдь
не в Благородном собрании.
— Мне
не нравится в славянофильстве учение
о национальной исключительности, — заметил Привалов. — Русский человек, как мне кажется, по своей славянской природе, чужд такого духа, а наоборот, он всегда страдал излишней наклонностью к сближению с другими народами и к слепому подражанию чужим обычаям… Да это и понятно, если взять нашу историю, которая есть длинный путь ассимиляции десятков других народностей. Навязывать народу то,
чего у него нет, — и бесцельно и несправедливо.
Привалов смотрел на нее вопросительным взглядом и осторожно положил свою левую руку на правую — на ней еще оставалась теплота от руки Антониды Ивановны. Он почувствовал эту теплоту во всем теле и решительно
не знал,
что сказать хозяйке, которая продолжала ровно и спокойно рассказывать что-то
о своей maman и дядюшке.
Правда, иногда Антонида Ивановна думала
о том,
что хорошо бы иметь девочку и мальчика или двух девочек и мальчика, которых можно было бы одевать по последней картинке и вывозить в своей коляске, но это желание так и оставалось одним желанием, — детей у Половодовых
не было.
— Ну,
что ваша рыбка? — спрашивал Половодов,
не зная,
о чем ему говорить с своим гостем.
Дальше Половодов задумался
о дамах узловского полусвета, но здесь на каждом шагу просто была мерзость, и решительно ни на
что нельзя было рассчитывать. Разве одна Катя Колпакова может иметь еще временный успех, но и это сомнительный вопрос. Есть в Узле одна вдова, докторша, шустрая бабенка, только и с ней каши
не сваришь.
Антонида Ивановна полупрезрительно посмотрела на пьяного мужа и молча вышла из комнаты. Ей было ужасно жарко, жарко до того,
что решительно ни
о чем не хотелось думать; она уже позабыла
о пьяном хохотавшем муже, когда вошла в следующую комнату.
Привалов переменил фрак на сюртук и все время думал
о том,
что не мистифицирует ли его Виктор Васильич.
— Ну, к отцу
не хочешь ехать, ко мне бы заглянул, а уж я тут надумалась
о тебе. Кабы ты чужой был, а то
о тебе же сердце болит… Вот отец-то какой у нас: чуть
что — и пошел…
Чтобы окончательно развеселить собравшееся за чаем общество, Виктор Васильич принялся рассказывать какой-то необыкновенный анекдот про Ивана Яковлича и кончил тем,
что Марья Степановна
не позволила ему досказать все до конца, потому
что весь анекдот сводился на очень пикантные подробности,
о которых было неудобно говорить в присутствии девиц.
— Ну,
не буду,
не буду… — согласился Виктор Васильич. — Я как-нибудь после Сергею Александрычу доскажу одному. Где эти кислые барышни заведутся, и поговорить ни
о чем нельзя. Вон Зося, так ей все равно: рассказывай,
что душе угодно.
— С той разницей,
что вы и Костя совершенно иначе высказались по поводу приисков: вы
не хотите быть золотопромышленником потому,
что считаете такую деятельность совершенно непроизводительной; Костя, наоборот, считает золотопромышленность вполне производительным трудом и разошелся с отцом только по вопросу
о приисковых рабочих… Он рассказывает ужасные вещи про положение этих рабочих на золотых промыслах и прямо сравнил их с каторгой, когда отец настаивал, чтобы он ехал с ним на прииски.
Иногда девушка выражалась слишком резко
о самых близких людях, и Привалов
не мог
не чувствовать,
что она находится под чьим-то исключительным, очень сильным влиянием и многого
не досказывает.
По наружному виду едва ли можно было определить сразу, сколько лет было Ляховскому, — он принадлежал к разряду тех одеревеневших и высохших, как старая зубочистка, людей,
о которых вернее сказать,
что они совсем
не имеют определенного возраста, всесокрушающее колесо времени катится, точно минуя их.
Привалов пробормотал что-то в ответ, а сам с удивлением рассматривал мизерную фигурку знаменитого узловского магната. Тот Ляховский, которого представлял себе Привалов, куда-то исчез, а настоящий Ляховский превосходил все,
что можно было ожидать, принимая во внимание все рассказы
о необыкновенной скупости Ляховского и его странностях. Есть люди, один вид которых разбивает вдребезги заочно составленное
о них мнение, — Ляховский принадлежал к этому разряду людей, и
не в свою пользу.
О странностях Ляховского,
о его страшной скупости ходили тысячи всевозможных рассказов, и нужно сознаться,
что большею частью они были справедливы. Только, как часто бывает в таких случаях, люди из-за этой скупости и странностей
не желают видеть того,
что их создало. Наживать для того, чтобы еще наживать, — сделалось той скорлупой, которая с каждым годом все толще и толще нарастала на нем и медленно хоронила под своей оболочкой живого человека.
Последний
не любил высказываться дурно
о людях вообще, а
о Ляховском
не мог этого сделать пред дочерью, потому
что он строго отличал свои деловые отношения с Ляховским от всех других; но Надя с женским инстинктом отгадала действительный строй отцовских мыслей и незаметным образом отдалилась от общества Ляховского.
— О-о-о… — стонет Ляховский, хватаясь обеими руками за голову. — Двадцать пять рублей, двадцать пять рублей… Да ведь столько денег чиновник
не получает, чи-нов-ник!.. Понял ты это? Пятнадцать рублей, десять, восемь… вот сколько получает чиновник! А ведь он благородный, у него кокарда на фуражке, он должен содержать мать-старушку… А ты
что? Ну, посмотри на себя в зеркало: мужик, и больше ничего… Надел порты да пояс — и дело с концом… Двадцать пять рублей… О-о-о!
Никто ни слова
не говорил
о Ляховских, как ожидал Привалов, и ему оставалось только удивляться,
что за странная фантазия была у Веревкина тащить его сюда смотреть, как лакей внушительной наружности подает кушанья, а хозяин работает своими челюстями.
— Вы
не рассказали мне еще
о своем визите к Ляховским, — заговорила хозяйка, вздрагивая и кутаясь в свой платок. — А впрочем, нет,
не рассказывайте… Вперед знаю,
что и там так же скучно, как и везде!..
Не правда ли?
—
О, это пустяки. Все мужчины обыкновенно так говорят, а потом преспокойнейшим образом и женятся. Вы
не думайте,
что я хотела что-нибудь выпытать
о вас, — нет, я от души радуюсь вашему счастью, и только. Обыкновенно завидуют тому,
чего самим недостает, — так и я… Муж от меня бежит и развлекается на стороне, а мне остается только радоваться чужому счастью.
Старик остался в гостиной и долго разговаривал с Приваловым
о делах по опеке и его визитах к опекунам. По лицу старика Привалов заметил,
что он недоволен чем-то, но сдерживает себя и
не высказывается. Вообще весь разговор носил сдержанный, натянутый характер, хотя Василий Назарыч и старался казаться веселым и приветливым по-прежнему.
Старик, под рукой, навел кое-какие справки через Ипата и знал,
что Привалов
не болен, а просто заперся у себя в комнате, никого
не принимает и сам никуда
не идет. Вот уж третья неделя пошла, как он и глаз
не кажет в бахаревский дом, и Василий Назарыч несколько раз справлялся
о нем.
— Я думаю,
что ты сегодня сходишь к Сергею Александрычу, — сказала Хиония Алексеевна совершенно равнодушным тоном, как будто речь шла
о деле, давно решенном. — Это наконец невежливо, жилец живет у нас чуть
не полгода, а ты и глаз к нему
не кажешь. Это
не принято. Все я да я:
не идти же мне самой в комнаты холостого молодого человека!..
— Ах, mon ange, mon ange… Я так соскучилась
о вас! Вы себе представить
не можете… Давно рвалась к вам, да все проклятые дела задерживали:
о том позаботься,
о другом,
о третьем!.. Просто голова кругом… А где мамаша? Молится? Верочка,
что же это вы так изменились? Уж
не хвораете ли, mon ange?..
— И хорошо сделали, потому
что, вероятно, узнали бы
не больше того,
что уже слышали от мамы. Городские слухи
о нашем разорении — правда… В подробностях я
не могу объяснить вам настоящее положение дел, да и сам папа теперь едва ли знает все. Ясно только одно,
что мы разорены.
Через день Привалов опять был у Бахаревых и долго сидел в кабинете Василья Назарыча. Этот визит кончился ничем. Старик все время проговорил
о делах по опеке над заводами и ни слова
не сказал
о своем положении. Привалов уехал,
не заглянув на половину Марьи Степановны,
что немного обидело гордую старуху.
Это тебя гордец подослал!» Разговор сейчас же завязался
о разорении Бахаревых,
о Привалове, и Хионии Алексеевне представился самый удобный случай прикинуться совершенно равнодушной к своему жильцу,
что она и
не преминула выполнить с замечательным искусством.
— Ах, я, право, совсем
не интересуюсь этим Приваловым, — отозвалась Хиония Алексеевна. —
Не рада,
что согласилась тогда взять его к себе на квартиру. Все это Марья Степановна… Сами знаете, какой у меня характер: никак
не могу отказать, когда меня
о чем-нибудь просят…
— А я так думаю, Хиония Алексеевна,
что этот ваш Привалов выеденного яйца
не стоит… Поживет здесь, получит наследство и преспокойнейшим образом уедет, как приехал сюда. Очень уж много говорят
о нем — надоело слушать…
Он старался забыть ее, старался
не думать
о ней, а между тем чувствовал,
что с каждым днем любит ее все больше и больше, любит с безумным отчаянием.
— Да, с этой стороны Лоскутов понятнее. Но у него есть одно совершенно исключительное качество… Я назвал бы это качество притягательной силой, если бы речь шла
не о живом человеке. Говорю серьезно… Замечаешь,
что чувствуешь себя как-то лучше и умнее в его присутствии; может быть, в этом и весь секрет его нравственного влияния.
—
О! пани Марина, кто же
не знает,
что вы первая красавица… во всей Польше первая!.. Да… И лучше всех танцевали мазурочки, и одевались лучше всех, и все любили пани Марину без ума. Пани Марина сердится на меня, а я маленький человек и делал только то,
чего хотел пан Игнатий.
Привалов ничего
не отвечал. Он думал
о том,
что именно ему придется вступить в борьбу с этой всесильной кучкой. Вот его будущие противники, а может быть, и враги. Вернее всего, последнее. Но пока игра представляла закрытые карты, и можно было только догадываться, у кого какая масть на руках.
Надежда Васильевна печально улыбнулась и слегка пожала плечами. Привалов видел,
что она что-то хочет ему объяснить и
не решается. Но он был так счастлив в настоящую минуту, так глупо счастлив и, как слишком счастливые люди, с эгоизмом думал только
о себе и
не желал знать ничего более.
Ляховский расходился до того,
что даже велел подавать завтрак к себе в кабинет,
что уж совсем
не было в его привычках. Необыкновенная любезность хозяина тронула Бахарева, хотя вообще он считал Ляховского самым скрытным и фальшивым человеком; ему понравилась даже та форма, в которой Ляховский между слов успел высказать,
что ему все известно
о положении дел Бахарева.