— Ну, брат, шалишь: у нее сегодня сеанс с Лепешкиным, — уверял «Моисей», направляясь к выходу из буфета; с половины дороги он вернулся к Привалову, долго грозил ему пальцем, ухмыляясь глупейшей пьяной улыбкой и покачивая головой, и, наконец, проговорил: — А ты, брат, Привалов, ничего… Хе-хе! Нет, не ошибся!.. У этой Тонечки, черт ее возьми, такие амуры!.. А грудь?.. Ну, да тебе это лучше знать…
Я, право, не знаю, как описать, что произошло дальше. В первую минуту Хиония Алексеевна покраснела и гордо выпрямила свой стан; в следующую за этим минуту она вернулась в гостиную, преисполненным собственного достоинства жестом достала свою шаль со стула, на котором только что сидела, и, наконец, не простившись ни с кем, величественно поплыла в переднюю, как смертельно оскорбленная королева, которая великодушно предоставила оскорбителей мукам их собственной совести.
«Хорош гусь… — подумал даже Веревкин, привыкший к всевозможным превратностям фортуны. — Нет, его не нужно выпускать из рук, а то как раз улизнет… Нет, братику, шалишь, мы тебя не выпустим ни за какие коврижки!»
Дверь распахнулась, и на пороге показалась сама Надежда Васильевна, в простеньком коричневом платье, с серой шалью на плечах. Она мельком взглянула на Привалова и только хотела сказать, что доктора нет дома, как остановилась и, с улыбкой протягивая руку, проговорила...