«Приваловские миллионы» (Мамин-Сибиряк Д. Н., 1883) по всей классике
— Ну, теперь начнется десять тысяч китайских церемоний, — проворчал Веревкин, пока Половодов жал руку Привалова и ласково заглядывал ему в глаза: — «Яснейший брат солнца… прозрачная лазурь неба…» Послушай, Александр, я задыхаюсь от жары; веди нас скорее куда-нибудь в место не столь отдаленное, но прохладное, и прикажи своему отроку подать чего-нибудь прохладительного…
Летом Антонида Ивановна чувствовала себя самой несчастной женщиной в свете, потому что ей решительно везде было жарко, а платье непременно где-нибудь жало.
В половодовском кабинете велась долгая интимная беседа, причем оба собеседника остались, кажется, особенно довольны друг другом, и несколько раз, в порыве восторга, принимались жать друг другу руки.
Ходил доктор торопливой, неслышной походкой, жал крепко руку, когда здоровался, и улыбался одинаково всем стереотипной докторской улыбкой, которую никто не разберет.
У Привалова сердце сжалось при виде этой развалины: ему опять страшно захотелось вернуться обратно в свои три комнатки, чтобы не видеть этой картины разрушения.
«Если ты действительно любишь ее, — шептал ему внутренний голос, — то полюбишь и его, потому что она счастлива с ним, потому что она любит его…» Гнетущее чувство смертной тоски сжимало его сердце, и он подолгу не спал по ночам, тысячу раз передумывая одно и то же.
Плохонький зал, переделанный из какой-то оранжереи, был скупо освещен десятком ламп; по стенам висели безобразные гирлянды из еловой хвои, пересыпанной бумажными цветами. Эти гирлянды придавали всему залу похоронный характер. Около стен, на вытертых диванчиках, цветной шпалерой разместились дамы; в глубине, в маленькой эстраде, заменявшей сцену, помещался оркестр; мужчины жались около дверей. Десятка два пар кружились по залу, подымая облако едкой пыли.
Все раскольничьи богатые дома устроены по одному плану: все лучшие комнаты остаются в качестве парадных покоев пустыми, а семья жмется в двух-трех комнатах.
Надежда Васильевна чувствовала, как над ее головою наклонилось искаженное гневом лицо отца, как сжимались его кулаки, как дрожало все его тело, и покорно ждала, когда он схватит ее и вышвырнет за порог.
«Милый и дорогой доктор! Когда вы получите это письмо, я буду уже далеко… Вы — единственный человек, которого я когда-нибудь любила, поэтому и пишу вам. Мне больше не о ком жалеть в Узле, как, вероятно, и обо мне не особенно будут плакать. Вы спросите, что меня гонит отсюда: тоска, тоска и тоска… Письма мне адресуйте poste restante [до востребования (фр.).] до рождества на Вену, а после — в Париж. Жму в последний раз вашу честную руку.
«Золотые прииски пусть она сама постарается отыскать, а лично от себя я оставляю ей на память моего мохнатого друга Шайтана…» Эта фраза колола Хионию Алексеевну, как змеиное жало.