Хиония Алексеевна замахала руками, как ветряная мельница, и скрылась в ближайших дверях. Она, с уверенностью своего человека в доме, миновала несколько комнат и пошла по темному узкому коридору, которым соединялись обе половины. В темноте чьи-то небольшие мягкие ладони закрыли глаза Хионии Алексеевны, и девичий звонкий голос спросил: «Угадайте кто?»
— Ах, молодость, молодость! — шептала сладким голосом Хиония Алексеевна, закатывая глаза. — Да… Вот что значит молодость: и невинна, и пуглива, и смешна Кому не было шестнадцати лет!..
— Сегодня, кажется, все с ума сошли, — проговорила недовольным голосом Надежда Васильевна, освобождаясь из объятий сестры. — И к чему эти телячьи нежности; давеча Досифея чуть не задушила меня, теперь ты…
— Надя… — шептала задыхающимся голосом Верочка, хватаясь рукой за грудь, из которой сердце готово было выскочить: так оно билось. — Приехал… Привалов!..
— Батюшка ты наш, Сергей Александрыч!.. — дрогнувшим голосом запричитал Лука, бросаясь снимать с гостя верхнее пальто и по пути целуя его в рукав сюртука. — Выжил я из ума на старости лет… Ах ты, господи!.. Угодники, бессребреники…
Когда Привалов вошел в кабинет Бахарева, старик сидел в старинном глубоком кресле у своего письменного стола и хотел подняться навстречу гостю, но сейчас же бессильно опустился в свое кресло и проговорил взволнованным голосом...
— Нет, Вася, умру… — слабым голосом шептал старик, когда Бахарев старался его успокоить. — Только вот тебя и ждал, Вася. Надо мне с тобой переговорить… Все, что у меня есть, все оставляю моему внучку Сергею… Не оставляй его… О Варваре тоже позаботься: ей еще много горя будет, как я умру…
Голос Марьи Степановны раздавался в моленной с теми особенными интонациями, как читают только раскольники: она читала немного в нос, растягивая слова и произносила «й» как «и». Оглянувшись назад, Привалов заметил в левом углу, сейчас за старухами, знакомую высокую женскую фигуру в большом платке, с сложенными по-раскольничьи на груди руками. Это была Надежда Васильевна.
— Можно, можно… — ответил какой-то глухой женский голос, и от окна, из глубины клеенчатого кресла, поднялась низенькая старушка в круглых серебряных очках. — Ведь это ты, Верочка?
— Вот здесь все бумаги… — надтреснутым голосом проговорил сумасшедший, подавая Привалову целую пачку каких-то засаленных бумаг, сложенных самым тщательным образом и даже перевязанных розовой ленточкой.
После пьяной болтовни Виктора Васильича в душе Привалова выросла какая-то щемящая потребность видеть ее, слышать звук ее голоса, чувствовать ее присутствие.
— Нет, Василий Назарыч, я никогда не буду золотопромышленником, — твердым голосом проговорил Привалов. — Извините меня, я не хотел вас обидеть этим, Василий Назарыч, но если я по обязанности должен удержать за собой заводы, то относительно приисков у меня такой обязанности нет.
— Милости просим, пожалуйте… — донесся откуда-то из глубины голос Веревкина, а скоро показалась и его на диво сколоченная фигура, облаченная теперь в какой-то полосатый татарский халат.
В это время дверь в кабинет осторожно отворилась, и на пороге показался высокий худой старик лет под пятьдесят; заметив Привалова, старик хотел скрыться, но его остановил голос Веревкина...
— Очень и очень приятно, — немного хриплым голосом проговорил Иван Яковлич, нерешительно пожимая руку Привалова своей длинной, женского склада рукой. — Весь город говорит о вашем приезде, — прибавил Иван Яковлич, продолжая пожимать руку Привалова. — Очень и очень приятно…
Публика, собравшаяся в гостиной Агриппины Филипьевны, так и не узнала, что сделала «одна очень почтенная дама», потому что рассказ дядюшки был прерван каким-то шумом и сильной возней в передней. Привалов расслышал голос Хионии Алексеевны, прерываемый чьим-то хриплым голосом.
— Не укушу, Агриппина Филипьевна, матушка, — хриплым голосом заговорил седой, толстый, как бочка, старик, хлопая Агриппину Филипьевну все с той же фамильярностью по плечу. Одет он был в бархатную поддевку и ситцевую рубашку-косоворотку; суконные шаровары были заправлены в сапоги с голенищами бутылкой. — Ох, уморился, отцы! — проговорил он, взмахивая короткой толстой рукой с отекшими красными пальцами, смотревшими врозь.
— Я никому не навязываю своих убеждений, — обиженным голосом проговорил Половодов. — Можно не соглашаться с чужими мнениями и вместе уважать их… Вот если у кого нет совсем мнений…
— А я так не скажу этого, — заговорил доктор мягким грудным голосом, пытливо рассматривая Привалова. — И не мудрено: вы из мальчика превратились в взрослого, а я только поседел. Кажется, давно ли все это было, когда вы с Константином Васильичем были детьми, а Надежда Васильевна крошечной девочкой, — между тем пробежало целых пятнадцать лет, и нам, старикам, остается только уступить свое место молодому поколению.
— Вы хотите меня по миру пустить на старости лет? — выкрикивал Ляховский бабьим голосом. — Нет, нет, нет… Я не позволю водить себя за нос, как старого дурака.
— Вы все сговорились пустить меня по миру! — неестественно тонким голосом выкрикивал Ляховский. — Ведь у тебя третьего дня была новая метла! Я своими глазами видел… Была, была, была, была!..
— Ты меня зарезал… Понимаешь: за-ре-зал… — неистово выкрикивал Василий Назарыч каким-то диким, страшным голосом. — На старости лет пустил по миру всю семью!.. Всех погубил!! всех!!
— А я у вас был, Сергей Александрыч, — заговорил своим хриплым голосом Данилушка. — Да меня не пустил ваш холуй… Уж я бы ему задал, да, говорит, барин болен.
Данилушку он видел точно в тумане и теперь шел через столовую по мягкой тропинке с каким-то тяжелым предчувствием: он боялся услышать знакомый шорох платья, боялся звуков дорогого голоса и вперед чувствовал на себе пристальный и спокойный взгляд той, которая для него навсегда была потеряна.
«Если ты действительно любишь ее, — шептал ему внутренний голос, — то полюбишь и его, потому что она счастлива с ним, потому что она любит его…» Гнетущее чувство смертной тоски сжимало его сердце, и он подолгу не спал по ночам, тысячу раз передумывая одно и то же.
— Ах, это вы!.. — удивлялся каждый раз Ляховский и, схватившись за голову, начинал причитать каким-то бабьим голосом: — Опять жилы из меня тянуть… Уморить меня хотите, да, уморить… О, вы меня сведете с ума с этим проклятым делом! Непременно сведете… я чувствую, что у меня в голове уже образовалась пустота.
На зеленом, цветущем берегу, над темной глубью реки ли озера… улягутся мнимые страсти, утихнут мнимые бури, рассыплются в прах самолюбивые мечты, разлетятся несбыточные надежды! Природа вступит в вечные права свои, вы услышите ее голос, заглушенный на время суетнёй, хлопотнёй, смехом, криком и всею пошлостью человеческой речи!