— Да уж такая… Отяжелела в орде моя дьячиха, вот какая… Ну, а потом разродилась вот этою самою Охоней. Других детей у нас нет, вот нам и вышла радость на старости лет. За свою растим… Бог дал Охоню.
Всегда Арефа завидовал нескверному иноческому житию, и сама дьячиха уже не один раз говорила ему, что пора за божье дело приниматься, а о мирском позабыть.
Дьячковская избушка стояла недалеко от церкви, и Арефа прошел к ней огородом. Осенью прошлого года схватил его игумен Моисей, и с тех пор Арефа не бывал дома. Без него дьячиха управлялась одна, и все у ней было в порядке: капуста, горох, репа. С Охоней она и гряды копала, и в поле управлялась. Первым встретил дьячка верный пес Орешко: он сначала залаял на хозяина, а потом завизжал и бросился лизать хозяйские руки. На его визг выскочила дьячиха и по обычаю повалилась мужу в ноги.
Дьячиха Домна Степановна была высокая, здоровенная женщина, широкая в кости и с таким рябым лицом, про которое все соседи говорили, что по ночам на нем черт горох молотил.
Запричитала и завыла дьячиха пуще прежнего, пока муж не цыкнул на нее. Потом он осмотрел хозяйским глазом всю свою домашнюю худобу и за все похвалил дьячиху: все в порядке и на своем месте, любому мужику впору.
Так целый день и просидел Арефа в своей избушке, поглядывая на улицу из-за косяка. Очень уж тошно было, что не мог он сходить в монастырь помолиться. Как раз на игумена наткнешься, так опять сцапает и своим судом рассудит. К вечеру Арефа собрался в путь. Дьячиха приготовила ему котомку, сел он на собственную чалую кобылу и, когда стемнело, выехал огородами на заводскую дорогу. До Баламутских заводов считали полтораста верст, и все время надо было ехать берегом Яровой.
— А то мудреное дело, матушка Дарья Никитишна, — тараторила попадья, желавшая угодить воеводше, — што отец с матерью не надышатся на свою Охоньку… Другие бы стыдились, што приблудная она, а они радуются. Эвон, легка на помине наша дьячиха!..
Вышла на крылечко и сама воеводша Дарья Никитишна и поманила голосившую дьячиху в избу. Опять бабы заперлись там, и начались новые бабьи шепоты. Усадила воеводша дьячиху на лавку и стала выспрашивать, какая беда приключилась.
— Не печалуйся прежде поры-время, — проговорила она, когда дьячиха рассказала все. — Суров игумен Моисей, да сан на нем велик: не нам, грешным, судить его. А твою Охоню я сегодня же повидаю… Мне надо к матери Досифее побывать. Молитвенница наша… Ужо поговорю с ней.
— Матушка-воеводша, заступись! — вопила дьячиха. — На тебя вся надёжа… Извел нас игумен вконец и всю монастырскую братию измором сморил, да белых попов шелепами наказывал у себя на конюшне. Лютует не по сану… А какая я мужняя жена без мово-то дьячка?.. Измаялась вся на работе, а тут еще Охоню в затвор игумен посадил…
Эти слова сразу разжалобили воеводшу, и она опять повалилась в ноги прозорливице. Все время крепилась и ничем не выдала себя ни попадье, ни дьячихе, а теперь ее прорвало… Она долго плакала, прежде чем поведала свое бабье горе и мужнюю обиду. Игуменья лежала по-прежнему, с закрытыми глазами, и только сухие губы продолжали шевелиться.
— И глядеть нечего, — сурово ответила игуменья. — Девка как девка… Пытала она убиваться даве: так рекой и разливается. Прибегала к ней матка, дьячиха, да я не пустила. Соблазн один…
Приказчик уже вытолкнул дьячка из конторы и по дороге дал ему здоровую затрещину, так что у бедняги в ушах зазвенело. Арефа, умудренный опытом, перенес эту обиду молча. Ему всегда доставалось за язык, а дьячиха Домна Степановна не раз даже колачивала его, и пребольно колачивала. Мысль о дьячихе постоянно его преследовала, как было и теперь. Что-то она поделывает без него, мил-сердечный друг?
— А кобыла? Первое дело, не доставайся моя кобыла Гарусову, а второе дело — как я к дьячихе на глаза покажусь без кобылы? Уехал на кобыле, а приду пешком…
— Эх, перекусить бы малую толику! — вслух думал Арефа. — Затощал вконец… Ну, да потерплю, а там дьячиха Домна Степановна откормит. Хорошо она заказные блины печет… Ну и редьки с квасом похлебать тоже отлично. Своя редька-то… А то рыбка найдется солененькая: карасики, максунинка… Да еще капустки пластовой прибавить, да кашки пшенной на молочке, да взварцу из черемухи, да вишенки…
— И то никто не узнает, а я и рад… Вот выправлюсь малым делом, отдохну, ну, тогда и объявлюсь. Да вот еще к тебе у меня есть просьба: надо лошадь переслать в Служнюю слободу. Дьячкова лошадь-то, а у нас уговор был: он мне помог бежать из орды на своей лошади, а я обещал ее представить в целости дьячихе. И хитрый дьячок: за ним-то следили, штобы не угнал на своей лошади, а меня и проглядели… Так я жив ушел.
Дьячиха встретила Арефу довольно сурово. Она была занята своею бабьей стряпней, благо было кому теперь продавать и калачи и квас. Почище ярмарки дело выходило.
Дьячиха ничего не ответила, а только сердито застучала своими ухватами. В избу то и дело приходили казаки за хлебом. Некогда было дьячихе бобы разводить. Присел Арефа к столу, поснедал домашних штец и проговорил...
К дьячихе так к дьячихе, Арефа не спорил. Только когда он проходил по улице Служней слободы, то чуть не был убит картечиной. Ватага пьяных мужиков бросилась с разным дрекольем к монастырским воротам и была встречена картечью. Человек пять оказалось убитых, а в том числе чуть не пострадал и Арефа. Все видели, что стрелял инок Гермоген, и озлобление против него росло с каждым часом.
— Слава богу, — проговорил Арефа, перекрестившись. — Давно бы так-то, так оно бы лучше. Конечно, жаль дьячихи Домны Степановны, только на што я ей теперь? Был конь, да уезжен.
Бывший дьячок много мог рассказать о своих злоключениях и всегда заканчивал свою скорбную повесть слезами о неповинно зарезанной Охоне и дьячихе Домне Степановне, переехавшей на житье в Усторожье, — она торговала там своими калачами и квасом в обжорном ряду.
— Ах, глупая голова!.. Ну, придешь ты к себе в слободу, а игумен опять тебя закует в железо и привезет ко мне… Это как?.. Тогда уже пеняй на себя, а во второй раз я не буду тебя выпускать… Дьячиха-то твоя тогда не так заревет.
— Как же, пали слухи и про него… Он теперь у них в чести и подметные письма пишет. Как-то прибегала в обитель дьячиха-то и рекой разливалась… Убивается старуха вот как. Охоньку в затвор посадили… Косу ей первым делом мать Досифея обрезала. Без косы-то уж ей деваться будет некуда. Ночью ее привезли, и никто не знает. Ох, срамота и говорить-то… В первый же день хотела она удавиться, ну, из петли вынули, а потом стала голодом себя морить. Насильно теперь кормят… Оборотень какой-то, а не девка.
Однако ж она так умела причаровать к себе самых степенных козаков (которым, не мешает, между прочим, заметить, мало было нужды до красоты), что к ней хаживал и голова, и дьяк Осип Никифорович (конечно, если дьячихи не было дома), и козак Корний Чуб, и козак Касьян Свербыгуз.
Вот он как протверживал свое пение, я слушал его с наслаждением. Когда же дьячиха покликала его обедать, то я, скуки ради, начал себе лежа попевать; и далее, далее, придя в пассию, вырабатывал своим голосом самые трудные штучки.
Или: «Взято ямских денег и примету столько-то: дьячих писчих пошлин столько-то; за городовые и засечные дела, за подьячих, за земского дьячка, за плотников, кузнецов; за подмогу ямским охотникам, за емчужное дело» и проч.
Или: «Взято ямских денег и примету столько-то: дьячих писчих пошлин столько-то; за городовые и засечные дела, за подьячих, за земского дьячка, за плотников, кузнецов; за подмогу ямским охотникам, за емчужное дело» и проч.
– Рано, голубчик, – говорит дьячиха. – Ни свет ни заря… Бог ушко отрежет…
Бросилась туда дьячиха и увидала мужа: сломал ногу, лежит в углу и стонет.