Неточные совпадения
Сначала Петр Васильич пошел и предупредил мать. Баушка Лукерья встрепенулась вся, но раскинула умом и велела позвать Кожина в избу.
Тот вошел такой убитый да смиренный, что ей вчуже сделалось его жаль. Он поздоровался,
присел на лавку и заговорил, будто приехал в Фотьянку нанимать рабочих для заявки.
— И еще как, дедушка… А перед самым концом как будто стишала и поманила к себе, чтобы я около нее
присел. Ну, я, значит, сел… Взяла она меня за руку, поглядела этак долго-долго на меня и заплакала. «Что ты, — говорю, — Окся: даст Бог, поправишься…» — «Я, — грит, — не о
том, Матюшка. А тебя мне жаль…» Вон она какая была, Окся-то. Получше в десять раз другого умного понимала…
Немец то бежит полем,
то присядет в рожь, так что его совсем там не видно, то над колосьями снова мелькнет его черная шляпа; и вдруг, заслышав веселый хохот совсем в другой стороне, он встанет, вздохнет и, никого не видя глазами, водит во все стороны своим тевтонским клювом.
До двух часов она не отходит от туалета,
то присядет, то привстанет, то отойдет подальше, то чуть не к самому стеклу зеркала лицом прильнет.
Наконец щенок утомился и охрип; видя, что его не боятся и даже не обращают на него внимания, он стал несмело,
то приседая, то подскакивая, подходить к волчатам. Теперь, при дневном свете, легко уже было рассмотреть его… Белый лоб у него был большой, а на лбу бугор, какой бывает у очень глупых собак; глаза были маленькие, голубые, тусклые, а выражение всей морды чрезвычайно глупое. Подойдя к волчатам, он протянул вперед широкие лапы, положил на них морду и начал:
Неточные совпадения
«Скажи, служивый, рано ли // Начальник просыпается?» // — Не знаю. Ты иди! // Нам говорить не велено! — // (Дала ему двугривенный). // На
то у губернатора // Особый есть швейцар. — // «А где он? как назвать его?» // — Макаром Федосеичем… // На лестницу поди! — // Пошла, да двери заперты. //
Присела я, задумалась, // Уж начало светать. // Пришел фонарщик с лестницей, // Два тусклые фонарика // На площади задул.
К
тому же стогу странники //
Присели; тихо молвили: // «Эй! скатерть самобраная, // Попотчуй мужиков!» // И скатерть развернулася, // Откудова ни взялися // Две дюжие руки: // Ведро вина поставили, // Горой наклали хлебушка // И спрятались опять…
Кити низко и грациозно
присела в своем выписанном из Парижа очень простом,
то есть очень нарядном летнем платье.
Между
тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук,
присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Несмотря на эти странные слова, ему стало очень тяжело. Он
присел на оставленную скамью. Мысли его были рассеянны… Да и вообще тяжело ему было думать в эту минуту о чем бы
то ни было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и начать совсем сызнова…