«Скажи, служивый, рано ли // Начальник просыпается?» // — Не знаю. Ты иди! // Нам говорить не велено! — // (Дала ему двугривенный). // На
то у губернатора // Особый есть швейцар. — // «А где он? как назвать его?» // — Макаром Федосеичем… // На лестницу поди! — // Пошла, да двери заперты. //
Присела я, задумалась, // Уж начало светать. // Пришел фонарщик с лестницей, // Два тусклые фонарика // На площади задул.
К
тому же стогу странники //
Присели; тихо молвили: // «Эй! скатерть самобраная, // Попотчуй мужиков!» // И скатерть развернулася, // Откудова ни взялися // Две дюжие руки: // Ведро вина поставили, // Горой наклали хлебушка // И спрятались опять…
Между
тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук,
присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.