Неточные совпадения
Кишкин достал берестяную тавлинку, сделал жестокую понюшку и еще раз оглядел шахты. Ах, много тут денежек компания закопала — тысяч триста, а
то и побольше. Тепленькое местечко досталось: за триста-то тысяч и десяти фунтов золота со всех шахт
не взяли. Да, веселенькая игрушка, нечего сказать… Впрочем, у денег глаз нет: закапывай, если лишних много.
Старатели промывали борта,
то есть невыработанные края россыпи, которые можно было взять только зимой, когда вода в забоях
не так «долила».
— А
не болтай глупостев, особливо чего
не знаешь. Ну, зачем пришел-то? Говори, а
то мне некогда с тобой балясы точить…
В первое мгновение Зыков
не поверил и только посмотрел удивленными глазами на Кишкина,
не врет ли старая конторская крыса, но
тот говорил с такой уверенностью, что сомнений
не могло быть. Эта весть поразила старика, и он смущенно пробормотал...
— Да!.. — уже со слезами в голосе повторял Кишкин. — Да… Легко это говорить: перестань!.. А никто
не спросит, как мне живется… да. Может, я кулаком слезы-то вытираю, а другие радуются…
Тех же горных инженеров взять: свои дома имеют, на рысаках катаются, а я вот на своих на двоих вышагиваю. А отчего, Родион Потапыч? Воровать я вовремя
не умел… да.
Вашгерды были заперты на замок и, кроме
того, запечатаны восковыми печатями, — все это делалось в
тех видах, чтобы старатели
не воровали компанейского золота.
— Ты, компанейский пес,
не балуй, а
то медали все оборву…
У кабацкого крыльца сидели
те особенные люди, которые лучше кабака
не находят места.
Родион Потапыч почему-то делал такой вид, что совсем
не замечает этого покорного зятя, а
тот, в свою очередь, всячески старался
не попадаться старику на глаза.
Замечательной особенностью тайболовцев было еще и
то, что, живя в золотоносной полосе, они совсем
не «занимались золотом».
Федосья убежала в зажиточную сравнительно семью; но, кроме самовольства, здесь было еще уклонение в раскол, потому что брак был сводный. Все это так поразило Устинью Марковну, что она, вместо
того чтобы дать сейчас же знать мужу на Фотьянку, задумала вернуть Федосью домашними средствами, чтобы
не делать лишней огласки и чтобы
не огорчить старика вконец. Устинья Марковна сама отправилась в Тайболу, но ее даже
не допустили к дочери, несмотря ни на ее слезы, ни на угрозы.
— Ах, и хитер ты, Акинфий Назарыч! — блаженно изумлялся Мыльников. — В самое
то есть живое место попал… Семь бед — один ответ. Когда я Татьяну свою уволок у Родивона Потапыча, было тоже греха, а только я свою линию строго повел. Нет, брат, шалишь…
Не тронь!..
— Господа, пожалуйте! — приглашал Акинфий Назарыч. — Сухая ложка рот дерет… Вкусим по единой, аще же
не претит,
то и по другой.
— Какой я сват, баушка Маремьяна, когда Родивон Потапыч считает меня в
том роде, как троюродное наплевать. А мне бог с ним… Я бы его
не обидел. А выпить мы можем завсегда… Ну, Яша, которую
не жаль,
та и наша.
«Банный день» справлялся у Зыковых по старине: прежде, когда
не было зятя, первыми шли в баню старики, чтобы воспользоваться самым дорогим первым паром, за стариками шел Яша с женой, а после всех остальная чадь,
то есть девки, которые вообще за людей
не считались.
— Да так…
Не любит она, шахта, когда здря про нее начнут говорить. Уж я замечал… Вот когда приезжают посмотреть работы, да особливо который гость похвалит, — нет
того хуже.
— Пустой человек, — коротко решил Зыков. — Ничего из
того не будет, да и дело прошлое… Тоже и в живых немного уж осталось, кто после воли на казну робил. На Фотьянке найдутся двое-трое, да в Балчуговском десяток.
— Да уж четвертые сутки… Вот я и хотел попросить тебя, Степан Романыч, яви ты божецкую милость, вороти девку… Парня ежели
не хотел отодрать, ну, бог с тобой, а девку вороти. Служил я на промыслах верой и правдой шестьдесят лет, заслужил же хоть что-нибудь? Цепному псу и
то косточку бросают…
— У нас есть своя поговорка мужицкая, Степан Романыч:
тем море
не испоганилось, что пес налакал… Сама виновата, ежели
не умела правильной девицей прожить.
Рабочие
не имели даже собственного выгона,
не имели усадеб —
тем и другим они пользовались от компании условно, пока находившаяся под выгоном и усадьбами земля
не была надобна для работ.
Весь секрет заключался в
том, что Карачунский никогда
не стонал, что завален работой по горло, как это делают все другие, потом он умел распорядиться своим временем и, главное, всегда имел такой беспечный, улыбающийся вид.
Даже сам Родион Потапыч
не понимал своего главного начальника и если относился к нему с уважением,
то исключительно только по традиции, потому что
не мог
не уважать начальства.
Старик
не понял и
того, как неприятно было Карачунскому узнать о затеях и кознях какого-то Кишкина, — в глазах Карачунского это дело было гораздо серьезнее, чем полагал
тот же Родион Потапыч.
Вообще неожиданно заваривалась одна из
тех историй, о которых никто
не думал сначала как о деле серьезном: бывают такие сложные болезни, которые начинаются с какой-нибудь ничтожной царапины или еще более ничтожного прыща.
— Здравствуй, баушка. И
то давно
не видались.
— Да ты слушай, умная голова, когда говорят… Ты
не для
того отец, чтобы проклинать свою кровь. Сам виноват, что раньше замуж
не выдавал. Вот Марью-то заморил в девках по своей гордости. Верно тебе говорю. Ты меня послушай, ежели своего ума
не хватило. Проклясть-то
не мудрено, а ведь ты помрешь, а Феня останется. Ей-то еще жить да жить… Сам, говорю, виноват!.. Ну, что молчишь?..
— Силой нельзя заставить людей быть
тем или другим, — заметил о. Акакий. — Мне самому этот случай неприятен, но
не сделать бы хуже… Люди молодые, все может быть. В своей семье теперь Федосья Родионовна будет хуже чужой…
— Куда ты ускорилась-то? — спрашивал Родион Потапыч, которому
не хотелось отпускать старуху. — Ночевала бы, баушка, а
то еще заедешь куда-нибудь в ширп…
— А ты
не больно
того… — огрызался он из своей засады. — Слава богу,
не казенное время, чтобы с живого человека три шкуры драть! Да…
Он очень полюбил молодого Зыкова и устроил так, что десятилетняя каторга для него была
не в каторгу, а в обыкновенную промысловую работу, с
той разницей, что только ночевать ему приходилось в остроге.
Людей
не жалели, и промыслы работали «сильной рукой»,
то есть высылали на россыпь тысячи рабочих.
—
Не девушкой я за тебя выходила замуж… — шептали побелевшие губы. — Нет моей в
том вины, а забыть
не могла. Чем ты ко мне ласковее,
тем мне страшнее. Молчу, а у самой сердце кровью обливается.
Не было внешнего давления, как в казенное время, но «вольные» рабочие со своей волчьей волей
не знали, куда деваться, и шли работать к
той же компании на самых невыгодных условиях, как вообще было обставлено дело: досыта
не наешься и с голоду
не умрешь.
Детей у них
не было, и Ермошка мечтал, когда умрет жена, завестись настоящей семьей и имел уже на примете Феню Зыкову. Так рассчитывал Ермошка, но
не так вышло. Когда Ермошка узнал, как ушла Феня из дому убегом,
то развел только руками и проговорил...
— В Тайболе возьму, а
то и городскую приспособлю… Слава богу, и мы
не в угол рожей-то.
— А
не хочешь
того, чем ворота запирают?..
—
Не пугай вперед, а
то еще во сне увижу тебя богатого… Вороны завсегда к ненастью каркают.
Сложился целый ряд легенд о золоте на Мутяшке, вроде
того, что там на золоте положен большой зарок, который
не действует только на невинную девицу, а мужику
не дается.
—
Не надо ли партию? — спрашивали старатели. — Может, насчет
того, чтобы ширп ударить…
Простые рабочие,
не владевшие даром «словесности», как Мыльников, довольствовались пока
тем, что забирали у городских охотников задатки и записывались зараз в несколько разведочных партий, а деньги, конечно, пропивали в кабаке тут же. Никто
не думал о
том, чтобы завести новую одежду или сапоги. Все надежды возлагались на будущее, а в частности на Кедровскую дачу.
Дело в
том, что преступников сначала вели, привязав к прикладу солдатского ружья, и когда они
не могли идти — везли на тележке и здесь уже добивали окончательно.
— Милости просим, — приглашал Тарас. — Здесь нам много способнее будет разговоры-то разговаривать, а в кабаке еще,
того гляди, подслушают да вызнают… Тоже народ ноне пошел, шильники. Эй, Окся, айда к Ермошке. Оборудуй четверть водки… Да у меня смотри: одна нога здесь, а другая там. Господа, вы на нее
не смотрите: дура набитая. При ней все можно говорить, потому, как стена, ничего
не поймет.
Надо, — говорит, — чтобы невинная девица обошла сперва место
то по три зари, да ширп бы она же указала…» Ну, какая у нас в
те поры невинная девица, когда в партии все каторжане да казаки; так золото и
не далось.
— А ты
не хрюкай на родню. У Родиона Потапыча первая-то жена, Марфа Тимофеевна, родной сестрой приходилась твоей матери, Лукерье Тимофеевне. Значит, в свойстве и выходит. Ловко Лукерья Тимофеевна прижала Родиона Потапыча. Утихомирила разом, а
то совсем Яшку собрался драть в волости. Люблю…
— Запре-от? — удивилась баушка Лукерья. — Да ему-то какая теперь в ней корысть? Была девка,
не умели беречь, так теперь ветра в поле искать… Да еще и
то сказать, в Балчугах народ балованный, как раз еще и ворота дегтем вымажут… Парни-то нынче ножовые. Скажут: нами брезговала, а за кержака убежала. У них свое на уме…
Акинфий Назарыч был против
того, чтобы отпускать жену одну, но
не мог он устоять перед жениными слезами.
— Отроду
не пивал,
не знаю, чем она и пахнет, а теперь уж поздно начинать… Ну так, своячинушка, направляй ты нашу заблудящую девку, как тебе бог на душу положит, а там, может, и сочтемся. Что тебе понадобится,
то и сделаю. А теперь, значит, прощай…
— Страшнее
того, что сама наделала,
не будет…
—
Не о себе ревешь, непутевая… Перестань дурить. То-то ваша девичья совесть… Недаром слово молвится: до порога.
— А ты
того не подумала, Феня, что родился бы у тебя младенец и потащила бы Маремьяна к старикам да к своим старухам крестить?