Неточные совпадения
Родион Потапыч
был рад, что подвернулась баушка Лукерья, которую он от
души уважал. Самому бы не позвать попа из гордости, хотя старик в течение суток уже успел одуматься и давно понял, что сделал неладно. В ожидании попа баушка Лукерья отчитала Родиона Потапыча вполне, обвинив его во всем.
—
Будешь меня благодарить, Ермолай Семеныч! — кричал он. — А твоя красная бумага на помин моей
души пойдет… У волка в зубе — Егорий дал.
— Бог тебе судья, Федосья Родионовна… Не так у меня
было удумано, не так
было сложено,
душу ты во мне повернула.
Когда работа
была кончена, Кишкин набожно перекрестился: он вылил всю свою
душу, все, чем наболел в дни своего захудания.
Рублиха послужила яблоком раздора между старыми штейгерами. Каждый стоял на своем, а особенно Родион Потапыч, вложивший в новое дело всю
душу. Это
был своего рода фанатизм коренного промыслового человека.
Встреча с отцом в первое мгновенье очень смутила ее, подняв в
душе детский страх к грозному родимому батюшке, но это быстро вспыхнувшее чувство так же быстро и улеглось, сменившись чем-то вроде равнодушия. «Что же, чужая так чужая…» — с горечью думала про себя Феня. Раньше ее убивала мысль, что она объедает баушку, а теперь и этого не
было: она работала в свою долю, и баушка обещала купить ей даже веселенького ситца на платье.
Устинья Марковна в глубине
души была рада, что все обошлось так благополучно, хотя и наблюдала потихоньку грозного мужа, который как будто немного даже рехнулся.
Разговор
был вообще несложный. Родион Потапыч добыл из сундука свою «паужину» и разделил с Оксей, которая глотала большими кусками, с жадностью бездомной собаки, и даже жмурилась от удовольствия. Старик смотрел на свою гостью, и в его суровую
душу закрадывалась предательская жалость, смешанная с тяжелым мужицким презрением к бабе вообще.
Долго смотрел Кишкин на заветное местечко и про себя сравнивал его с фотьянской россыпью: такая же береговая покать, такая же мочежинка языком влизалась в берег, так же река сделала к другому берегу отбой. Непременно здесь должно
было сгрудиться золото: некуда ему деваться. Он даже перекрестился, чтобы отогнать слишком корыстные думы, тяжелой ржавчиной ложившиеся на его озлобленную старую
душу.
Встревоженный Мыльников спустился в дудку: Окси не
было. Валялись кайло и лопатка, а Окси и след простыл. Такое безобразие возмутило Мыльникова до глубины
души, и он «на той же ноге» полетел на Рублиху — некуда Оксе деваться, окромя Родиона Потапыча. Появление Мыльникова произвело на шахте общую сенсацию.
И следователь
был по-своему прав, выматывая из него
душу и цепляясь за разные мелочи и пустяки.
— Ох, помирать скоро, Андрошка… О
душе надо подумать. Прежние-то люди больше нас о
душе думали: и греха
было больше, и спасения
было больше, а мы ни богу свеча ни черту кочерга. Вот хоть тебя взять: напал на деньги и съежился весь. Из пушки тебя не прошибешь, а ведь подохнешь — с собой ничего не возьмешь. И все мы такие, Андрошка… Хороши, пока голодны, а как насосались — и конец.
— Застанем либо нет ее в живых! — повторял он в ажитации. — Христианская
душа, ваша высокоблагородие… Конечно, все мы, мужики, в зверстве себя не помним, а только и закон
есть.
У кабатчика Ермошки происходили разговоры другого характера. Гуманный порыв соскочил с него так же быстро, как и налетел. Хорошие и жалобные слова, как «совесть», «христианская
душа», «живой человек», уже не имели смысла, и обычная холодная жестокость вступила в свои права. Ермошке даже как будто
было совестно за свой подвиг, и он старательно избегал всяких разговоров о Кожине. Прежде всего начал вышучивать Ястребов, который нарочно заехал посмеяться над Ермошкой.
Это враждебное чувство к собственному детищу проснулось в
душе Родиона Потапыча в тот день, когда из конторки выносили холодный труп Карачунского. Жив бы
был человек, если бы не продала проклятая Рублиха. Поэтому он вел теперь работы с каким-то ожесточением, точно разыскивал в земле своего заклятого врага. Нет, брат, не уйдешь…
Первой мыслью, когда Петр Васильич вышел из волости,
было броситься в первую шахту, удавиться — до того тошно на
душе.
Тут непременно вы найдете // Два сердца, факел и цветки; // Тут, верно, клятвы вы прочтете // В любви до гробовой доски; // Какой-нибудь пиит армейский // Тут подмахнул стишок злодейский. // В такой альбом, мои друзья, // Признаться, рад писать и я, // Уверен
будучи душою, // Что всякий мой усердный вздор // Заслужит благосклонный взор // И что потом с улыбкой злою // Не станут важно разбирать, // Остро иль нет я мог соврать.
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не
было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее
было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры //
Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно
буду я зевать // И о
былом воспоминать?
То
был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей
душой //
Был недоволен сам собой.
Свой слог на важный лад настроя, // Бывало, пламенный творец // Являл нам своего героя // Как совершенства образец. // Он одарял предмет любимый, // Всегда неправедно гонимый, //
Душой чувствительной, умом // И привлекательным лицом. // Питая жар чистейшей страсти, // Всегда восторженный герой // Готов
был жертвовать собой, // И при конце последней части // Всегда наказан
был порок, // Добру достойный
был венок.
С
душою, полной сожалений, // И опершися на гранит, // Стоял задумчиво Евгений, // Как описал себя пиит. // Всё
было тихо; лишь ночные // Перекликались часовые; // Да дрожек отдаленный стук // С Мильонной раздавался вдруг; // Лишь лодка, веслами махая, // Плыла по дремлющей реке: // И нас пленяли вдалеке // Рожок и песня удалая… // Но слаще, средь ночных забав, //
Напев Торкватовых октав!
Быть может, это всё пустое, // Обман неопытной
души!