— Дураки вы все, вот что… Небось, прижали хвосты, а я вот нисколько не боюсь родителя… На волос не боюсь и все приму на себя. И Федосьино дело тоже надо рассудить: один жених не жених, другой жених не жених, — ну и не стерпела девка. По человечеству надо рассудить… Вон Марья из-за родителя в перестарки попала, а Феня это и обмозговала: живой человек о живом и думает. Так прямо и объясню родителю… Мне что, я его вот на эстолько не боюсь!..
— Хо-хо!.. Нашел дураков… Девка — мак, так ее кержаки и отпустили. Да и тебе не обмозговать этого самого дела… да. Вон у меня дерево стоеросовое растет, Окся; с руками бы и ногами отдал куда-нибудь на мясо — да никто не берет. А вы плачете, что Феня своим умом устроилась…
— Да вы… вы одурели тут все без меня? — хрипло крикнул он, все еще не веря собственным ушам. — Да я вас!.. Яшка, вон!.. Чтобы и духу твоего не осталось!
Обыкновенно, там, в Расее-то, и слыхом не слыхали, что такое есть каторга, а только словом-то пугали: «Вот приведут в Сибирь на каторгу, так там узнаете…» И у меня сердце екнуло, когда завиделся завод, а все-таки я потихоньку отвечаю Марфе Тимофеевне: «Погляди, глупая, вон церковь-то…
— Вот дураки-то!.. Дарь, мотри, вон какой крендель выкидывает Затыкин; я его знаю, у него в Щепном рынке лавка. Х-ха, конечно, балчуговского золота захотелось отведать… Мотри, Мыльников к нему подходит! Ах, пес, ах, антихрист!.. Охо-хо-хо! То-то дураки эти самые городские… Мыльников-то, Мыльников по первому слову четвертной билет заломил, по роже вижу. Всякую совесть потерял человек…
— Уж это ты верно… — уныло соглашался Турка, сидя на корточках перед огнем. — Люди родом, а деньги водом. Кому счастки… Вон Ермошку взять, да ему наплевать на триста-то рублей!
— Пали и до нас слухи, как она огребает деньги-то, — завистливо говорила Марья, испытующе глядя на сестру. — Тоже, подумаешь, счастье людям… Мы вон за богатых слывем, а в другой раз гроша расколотого в дому нет. Тятенька-то не расщедрится… В обрез купит всего сам, а денег ни-ни. Так бьемся, так бьемся… Иголки не на что купить.
— Чему радоваться-то у нас? — грубила Марья. — Хуже каторжных живем. Ни свету, ни радости!.. Вон на Фотьянке… Баушка Лукерья совсем осатанела от денег-то. Вторую избу ставят… Фене баушка-то уж второй полушалок обещала купить да ботинки козловые.
— А ежели она у меня с ума нейдет?.. Как живая стоит… Не могу я позабыть ее, а жену не люблю. Мамынька женила меня, не своей волей… Чужая мне жена. Видеть ее не могу… День и ночь думаю о Фене. Какой я теперь человек стал: в яму бросить — вся мне цена. Как я узнал, что она ушла к Карачунскому, — у меня свет из глаз вон. Ничего не понимаю… Запряг долгушку, бросился сюда, еду мимо господского дома, а она в окно смотрит. Что тут со мной было — и не помню, а вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил.
— Сейчас оттуда… Вместе с Кожиным были. Ну, там Мамай воевал: как учали бабы реветь, как учали причитать — святых вон понеси. Ну, да ты не сумлевайся, Фенюшка… И не такая беда изнашивается. А главное, оборудуй мне деляночку…
— Воду на твоей Оксе возить — вот это в самый раз, — ворчала старуха. — В два-то дня она у меня всю посуду перебила… Да ты, Тарас, никак с ночевкой приехал? Ну нет, брат, ты эту моду оставь… Вон Петр Васильич поедом съел меня за твою-то Оксю. «Ее, — говорит, — корми, да еще родня-шаромыжники навяжутся…» Так напрямки и отрезал.
— Ах, боже мой… Вот так роденьку Бог дал!.. — удивлялся Мыльников, распоясываясь. — Я сломя голову к тебе из Балчугов гоню, а она меня вон каким шампанским встретила…
— А я с Кожиным цельных три дня путался. Он за воротами остался… Скажи ему, баушка, чтобы ехал домой. Нечего ему здесь делать… Я для родни в ниточку вытягиваюсь, а мне вон какая от вас честь. Надоело, признаться сказать…
«Хоть бы для видимости построжил, — даже пожалела про себя привыкшая всего бояться старуха. — Какой же порядок в дому без настоящей страсти? Вон Наташка скоро заневестится и тоже, пожалуй, сбежит, или зять Прокопий задурит».
— Это от Кривушка отшиблась жила-то, — объяснял Мыльников, отчаянно жестикулируя. — Он сам сказывал: «Так, — грит, — самоваром золото-то и ушло вглыбь…» Ну, конпания свою Рублиху наладила, а самовар-то вон куда отшатился. Из глаз ушло золото-то у Родиона Потапыча…
— Марьюшка, а кто хозяин в дому? А? А Ястребова я распатроню!.. Я ему по-ка-жу-у… Я, брат, Марья, с горя маненько выпил. Тоже обидно: вон какое богачество дураку Мыльникову привалило. Чем я его хуже?..
— Уползла, видно, она к Мыльникову, — подшутил Турка. — Мы ее здесь достигаем, а она вон где обозначилась: зарылась в Ульяновом кряжу, еще и не одна, а с поросятами вместе…
— Ведь скромница была, как жила у отца, — рассказывала старуха, — а тут девка из ума вон. Присунулся этот машинист Семеныч, голь перекатная, а она к нему… Стыд девичий позабыла, никого не боится, только и ждет проклятущего машиниста. Замуж, говорит, выйду за него… Ох, согрешила я с этими девками!..
— Ох, умно, Андрон Евстратыч! Столь-то ты хитер и дошл, что никому и не догадаться… В настоящие руки попало. Только ты смотри не болтай до поры до времени… Теперь ты сослался на немочь, а потом вдруг… Нет, ты лучше так сделай: никому ни слова, будто и сам не знаешь, — чтобы Кожин после не вступался… Старателишки тоже могут к тебе привязаться. Ноне вон какой народ пошел… Умен, умен, нечего сказать: к рукам и золото.
— Ну, что твой старичок? — спрашивал Кишкин, лукаво подмигивая. — Вон секретарь Илья Федотыч от своего счастья отказался, может, и твой старичок на ту же руку…
— А мы чем грешнее Мыльникова? Ему отвели делянку, и нам отводи. Пойдем, братцы, в контору… Оников вон пообещал на шахте всех рабочих чужестранных поставить. Двух поставил спервоначалу, а потом и других поставит… Старый пес Родька заодно с ним. Мы тут с голоду подыхай…
— Ты бы хоть Оксю-то приодел. Обносилась она. У других девок вон приданое, а у Окси только и всего что на себе. Заморил ты ее в дудке… Даже из себя похудела девка.
— Не по тому месту бьешь, Ермолай Семеныч, — жаловалась она. — Ты бы в самую кость норовил… Ох, в чужой век живу! А то страви чем ни на есть… Вон Кожин как жену свою изводит: одна страсть.
— Нет, брат, с золотом шабаш!.. Достаточно… Да потом я тебе скажу, Акинфий Назарыч: дураки мы… да. Золото у нас под рылом, а мы его по лесу разыскиваем… Вот давай ударим ширп у тебя в огороде, вон там, где гряды с капустой. Ей-богу… Кругом золото у вас, как я погляжу.
— Простому рабочему везде плохо: что у конпании нашей работать, что у золотопромышленников… — жаловался иногда Яша Малый, когда оставался с зятем Прокопием с глазу на глаз. — На что Мыльников, и тот вон как обул нас на обе ноги.
— Не отдаст он тебе, жила собачья. Вот попомни мое слово… Как он меня срамил-то восетта, мамынька: «Ты, — грит, — с уздой-то за чужим золотом не ходи…» Ведь это что же такое? Ястребов вон сидит в остроге, так и меня в пристяжки к нему запречь можно эк-то.
— Это все Тарас… — говорила серьезно Наташка. — Он везде смутьянит. В Тайболе-то и слыхом не слыхать, чтобы золотом занимались. Отстать бы и тебе, тятька, от Тараса, потому совсем он пропащий человек… Вон жену Татьяну дедушке на шею посадил с ребятишками, а сам шатуном шатается.
— И чего ты привязался к Мутяшке, — наговаривал Ганька. — Вон по Свистунье, сказывают, какое золото, по Суходойке тоже… На одну смывку с вашгерда по десяти золотников собирают. Это на Свистунье, а на Суходойке опять самородки… Ледянка тоже в славу входит…
— И еще как, дедушка… А перед самым концом как будто стишала и поманила к себе, чтобы я около нее присел. Ну, я, значит, сел… Взяла она меня за руку, поглядела этак долго-долго на меня и заплакала. «Что ты, — говорю, — Окся: даст Бог, поправишься…» — «Я, — грит, — не о том, Матюшка. А тебя мне жаль…» Вон она какая была, Окся-то. Получше в десять раз другого умного понимала…
— Что же это такое? — изумлялся старик, глядя на Матюшку. — Сколь бились мы над ней, над жилой, а она вон когда обозначилась… На твои счастки, Матюшка, выпала она!..
Отец поглядел в окно, увидал коляску, взял картуз и пошел на крыльцо встречать. Я побежал за ним. Отец поздоровался с дядей и сказал: «Выходи же». Но дядя сказал: «Нет, возьми лучше ружье, да поедем со мной. Вон там, сейчас за рощей, русак лежит в зеленях. Возьми ружье, поедем убьем». Отец велел себе подать шубку и ружье, а я побежал к себе, наверх, надел шапку и взял свое ружье. Когда отец сел с дядей в коляску, я приснастился с ружьем сзади на запятки, так что никто не видал меня.
Тут уж царь не утерпел, Снарядить он флот велел. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой Не хотят царя пустить Чудный остров навестить. Но Салтан им не внимает И как раз их унимает: «Что я? царь или дитя? — Говорит он не шутя. — Нынче ж еду!» — Тут он топнул, Вышел вон и дверью хлопнул.
— Генерала Жигалова? Гм!.. Сними-ка, Елдырин, с меня пальто… Ужас как жарко! Должно полагать, перед дождем… Одного только я не понимаю: как она могла тебя укусить? — обращается Очумелов к Хрюкину. — Нешто она достанет до пальца? Она маленькая, а ты ведь вон какой здоровила! Ты, должно быть, расковырял палец гвоздиком, а потом и пришла в твою голову идея, чтоб соврать. Ты ведь… известный народ! Знаю вас, чертей!
«Какая, однако, здесь глушь! — думал землемер, стараясь прикрыть свои уши воротником от шинели. — Ни кола ни двора. Не ровен час — нападут и ограбят, так никто и не узнает, хоть из пушек пали… Да и возница ненадежный… Ишь какая спинища! Этакое дитя природы пальцем тронет, так душа вон! И морда у него зверская, подозрительная».
Прохор(идет к сейфу, говоря Пятеркину). Лешка, не пускай никого… Постой… Что такое? (С явной радостью.) Да ведь я опекуном несовершеннолетних буду! Черт те взял! Чего же это я? А? (Усмехается, глядя на Анну.) Пошла вон, Анка! Конец твоей кошкиной жизни! Иди к чертям! Завтра же! Надоела ты мне, наушница, надоела, стервоза!
Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься — разлюбишь жизнь, это всегда так бывает.
Любовь!… в ней все тайна: как она приходит, как развивается, как исчезает. То является она вдруг, несомненная, радостная, как день; то долго тлеет, как огонь под золой, и пробивается пламенем в душе, когда уже все разрушено; то вползает она в сердце, как змея, то вдруг выскользнет из него вон.