Неточные совпадения
На этот раз Зотушка
не дождался стаканчика и, выводив лошадь, привязал ее к столбу выстаиваться, а сам ушел в
свою конуру, где сейчас же и завалился спать.
— Ну
не буду, мамынька, — оправдывался Гордей Евстратыч, разглаживая
свою бороду. — Пошутил, и кончено…
После ужина все, по старинному прадедовскому обычаю, прощались с бабушкой, то есть кланялись ей в землю, приговаривая: «Прости и благослови, бабушка…» Степенная, важеватая старуха отвечала поясным поклоном и приговаривала: «Господь тебя простит, милушка». Гордею Евстратычу полагались такие же поклоны от детей, а сам он кланялся в землю
своей мамыньке. В старинных раскольничьих семьях еще
не вывелся этот обычай, заимствованный из скитских «метаний».
— Все это вздор, Миша… Ступай, спи с Богом. Маркушка
не нас первых с тобой обманывает на
своем веку.
Доски были мокры от недавнего дождя, и нога скользила по ним; прикованные гвоздями поперечные дощечки, заменявшие ступеньки, кое-где оборвались с
своих мест, и приходилось ощупывать ногой каждый шаг вперед, чтобы
не слететь вниз вместе с
своей тридцатифунтовой ношей.
Татьяна Власьевна присела в изнеможении на стопу принесенных кирпичей, голова у ней кружилась, ноги подкашивались, но она
не чувствовала ни холодного ветра, глухо гудевшего в пустых стенах, ни
своих мокрых ног, ни надсаженных плеч.
Да, никого
не осталось в живых, только она одна, чтобы замаливать
свои и чужие грехи.
Ей крепко
не понравился старый муж, но стерпела и помирилась с
своей судьбой, благо вышла в достаточную семью на
свое хозяйство,
не знала свекровушкиной науки, а потом пошли детки-ангелочки…
— Голубушка, Татьяна Власьевна… Мой грех — мой ответ. Я отвечу за тебя и перед мужем, и перед людьми, и перед Богом, только
не дай погибнуть христианской душе… Прогонишь меня — один мне конец. Пересушила ты меня, злая моя разлучница… Прости меня, Татьяна Власьевна, да прикажи мне уйти, а
своей воли у меня нет. Что скажешь мне, то и буду делать.
Ох, вышел грех, большой грех… — пожалела Татьяна Власьевна грешного человека, Поликарпа Семеныча, и погубила
свою голову, навсегда погубила. Сделалось с нею страшное, небывалое… Сама она теперь
не могла жить без Поликарпа Семеныча, без его грешной ласки, точно кто ее привязал к нему. Позабыла и мужа, и деток, и
свою спобедную головушку для одного ласкового слова, для приворотного злого взгляда.
Так они и зажили, а на мужа точно слепота какая нашла: души
не чает в Поликарпе Семеныче; а Поликарп Семеныч, когда Татьяна Власьевна растужится да расплачется, все одно приговаривает: «Милушка моя,
не согрешишь —
не спасешься, а было бы после в чем каяться!» Никогда
не любившая
своего старого мужа, за которого вышла по родительскому приказанию, Татьяна Власьевна теперь отдалась новому чувству со всем жаром проснувшейся первой любви.
Плодом этой преступной связи и был Зотушка, нисколько
не походивший на
своего старшего брата Гордея и на сестру Алену.
— Ну, Поликарп Семеныч, теперь уже прощай… Будет нам грешить. Если
не умела по
своему малодушию при муже жить, так надо теперь доучиваться одной.
Нужно было ехать по Старой Кедровской улице, но Гордей Евстратыч повернул лошадь за угол и поехал по Стекольной. Он
не хотел, чтобы Пазухины видели его. Точно так же объехал он рынок, чтобы
не встретиться с кем-нибудь из
своих торговцев. Только на плотине он попал как кур в ощип: прямо к нему навстречу катился в лакированных дрожках сам Вукол Логиныч.
— Куда Бог несет, Гордей Евстратыч? — издали кричал Шабалин, высоко поднимая
свою круглую шапочку. — Я
не знал, что ты таким молодцом умеешь верхом ездить… Уж
не на охоту ли собрался?
Сказывали, что Кутневы оттягали золотую россыпь у какого-то бедного старателя, который
не поживился ничем от
своей находки, кроме того разве, что высидел в остроге полгода за
свои жалобы на разбогатевших Кутневых.
Вон про Шабалина рассказывают какие штуки: народ морит работой на
своих приисках,
не рассчитывает, а попробуй судиться с ним, кому угодно рот заткнет.
Чем существовали обитатели этой деревушки — трудно сказать, и единственным мотивом, могшим несколько оправдать их существование, служили разбросанные около Полдневской прииски, но дело в том, что полдневские
не любили работать, предпочитая всему на свете
свою свободу.
Один Пестерь делался все мрачнее и мрачнее, а когда бабы
не вытерпели и заголосили какую-то безобразную пьяную песню, он,
не выпуская изо рта
своей трубки с медной цепочкой, процедил только одно слово: «У… язвы!..» Кто бы мог подумать, что этот свирепый субъект являлся самым живым источником козловых ботинок и кумачных платков, в чем убедилась личным опытом даже Домашка, всего третьего дня получившая от Пестеря зеленые стеклянные бусы.
— Ах, мамычка, мамычка! Ну, ежели бы я
не поклялся Маркушке, — тогда что бы вышло? Умер бы он с
своей жилкой или рассказал о ней кому-нибудь другому… Вон Вукол-то Логиныч уже прослышал о ней и подсылал к Маркушке, да только Маркушка
не захотел ему продавать.
— Ну, тогда пусть Вуколу достается наша жилка, — с сдержанной обидой в голосе заговорил Гордей Евстратыч, начиная ходить по
своей горнице неровными шагами. — Ему небось ничего
не страшно… Все слопает. Вон лошадь у него какая: зверина, а
не лошадь. Ну, ему и наша жилка к рукам подойдет.
— А я вот что тебе скажу, милушка… Жили мы, благодарение Господу, в достатке, все у нас есть, люди нас
не обегают: чего еще нам нужно? Вот ты еще только успел привезти эту жилку в дом, как сейчас и начал вздорить… Разве это порядок? Мать я тебе или нет? Какие ты слова с матерью начал разговаривать? А все это от твоей жилки… Погляди-ко, ты остребенился на сватьев-то… Я
своим умом так разумею, что твой Маркушка колдун, и больше ничего. Осиновым колом его надо отмаливать, а
не сорокоустом…
Крискент никогда ничего
не говорил нового, а только соглашался и успокаивал уже одним
своим видом.
— Садитесь, Татьяна Власьевна… Ну, как вы поживаете? — говорил о. Крискент, усаживая
свою гостью на маленький диванчик, обитый зеленым репсом. — Все к вам собираюсь, да как-то руки
не доходят… Гордея-то Евстратыча частенько вижу в церкви.
— Так, так… Конечно, бывают случаи, Татьяна Власьевна, — мягко соглашался о. Крискент, расправляя
свою бородку веером. — Человек предполагает — Бог располагает. Это уж
не от нас, а свыше. Мы с
своей стороны должны претерпевать и претерпевать… Как сказал апостол: «Претерпевый до конца, той спасен будет…» Именно!
— Ах, уж это вы даже совсем напрасно, Татьяна Власьевна: на золоте
не может быть никакого заклятья, потому что это плод земли, а Бог велел ей служить человеку на пользу… Вот она и служит, Татьяна Власьевна! Только каждому
своя часть, и всякий должен быть доволен
своей частью… Да!..
— Татьяна Власьевна, Татьяна Власьевна… Так нельзя рассуждать. Разве мы можем
своим слабым умом проникать в планы и намерения Божии? Что такое человек? Персть, прах… Да. Еще раз повторяю: нужно покоряться и претерпевать, а
не мудрствовать и возвышаться прегордым умом.
— Заметьте, Татьяна Власьевна, я
не говорил: «берите жилку» и
не говорил — «откажитесь»… — ораторствовал батюшка, в последний раз с необыкновенной быстротой расстегивая и застегивая аметистовые пуговицы
своего камлотового подрясника. — Ужо как-нибудь пошлите ко мне Гордея-то Евстратыча, так мы покалякаем с ним по малости. Ну а как ваша молодайка, Дуня?
Зотушка хотя и был пьяница, но и у него ум-то
не телята отжевали, притом
своя кровь.
Ни Михалке Брагину, ни Архипу в жисть
свою не видать бы как
своих ушей таких красавиц-жен, ежели бы
не был такой стариковский расчет да
не пользовалась бы Татьяна Власьевна всеобщим почетом за
свою чисто иноческую жизнь.
«Батюшко говорил», «батюшко велел», «батюшко наказывал» — это было
своего рода законом для всего брагинского дома, а Гордей Евстратыч резюмировал все это одной фразой: «Поколь жив, из батюшкиной воли
не выйду».
А между тем у Гордея Евстратыча из этого заурядного проявления вседневной жизни составлялась настоящая церемония: во-первых, девка Маланья была обязана подавать самовар из секунды в секунду в известное время — утром в шесть часов и вечером в пять; во-вторых, все члены семьи должны были собираться за чайным столом; в-третьих, каждый пил из
своей чашки, а Гордей Евстратыч из батюшкова стакана; в-четвертых, порядок разливания чая, количество выпитых чашек, смотря по временам года и по значениям постных или скоромных дней, крепость и температура чая — все было раз и навсегда установлено, и никто
не смел выходить из батюшкова устава.
Быть в меру строгой и в меру милостивой, уметь болеть чужими напастями и
не выдавать
своих, выдерживать характер даже в микроскопических пустяках, вообще задавать твердый и решительный тон
не только
своему дому, но и другим — это великая наука, которая вырабатывалась в раскольничьих семьях веками.
Вообще невестками
своими, как и внуками, Татьяна Власьевна была очень довольна и в случае каких недоразумений всегда говорила: «Ну, милушка, час терпеть, а век жить…» Но она
не могла того же сказать о невитом сене, Нюше, характер которой вообще сильно беспокоил Татьяну Власьевну, потому что напоминал собой нелюбимую дочь-модницу, Алену Евстратовну.
На
своем наблюдательном посту Марфа Петровна изобрела замечательно точные методы исследования, так что, как другие великие астрономы, могла предугадывать события и даже предчувствовать, чего астрономы еще
не могут добиться.
— В самом деле,
не прихворнул ли у них кто? — спрашивала во второй раз Пелагея Миневна, напрасно стараясь замаскировать
свое неукротимое бабье любопытство равнодушным тоном.
Известный запас новостей мучил Марфу Петровну, как мучит картежника каждый свободный рубль или как мучит нас самая маленькая песчинка, попавшая в глаз; эта девица
не могла успокоиться и войти в
свою рабочую колею до тех пор, пока
не выбалтывала где-нибудь у Савиных или Колобовых решительно все, что у нее лежало на душе.
— На той неделе забегала под вечерок. Рубахи приходила кроить
своему мужику. Дело-то непривычное, ну и посумлевалась, как бы ошибочку
не сделать, а то Татьяна-то Власьевна, пожалуй, осудит… А что?
Делать нечего, Марфа Петровна рассказала все, что сама знала, и даже испугалась, потому что совсем перетревожила старуху, которая во всем этом «неладно» видела только одну
свою ненаглядную Дунюшку, как бы ей чего
не сделали в чужом дому, при чужом роде-племени.
— Милости прошу, Марфа Петровна, давненько
не видались, — встретила
свою гостью Агнея Герасимовна. — Новенького чего нет ли? Больше нашего людей-то видите, — продолжала хозяйка, вперед знавшая, что недаром гостья тащилась такую даль.
Это открытие дало неистощимый материал для новых предположений и догадок. Теперь уже
не могло быть никакого сомнения, что действительно в брагинском доме что-то неладно. Куда ездил Гордей Евстратыч? Кроме Полдневской — некуда. Зачем? Если бы он ездил собирать долги с полдневских мужиков, так, во-первых, Михалко недавно туда ездил, как знала Агнея Герасимовна от
своей Ариши, а во-вторых, зачем тогда Татьяне Власьевне было ходить к о. Крискенту. И т. д., и т. д.
— Ох,
не говорите, Пелагея Миневна: враг горами качает, а на золото он и падок… Я давеча ничего
не сказала Агнее Герасимовне и Матрене Ильиничне — ну, родня,
свои люди, — а вам скажу. Вот сами увидите… Гордей Евстратыч и так вон как себя держит высоко; а с тысячами-то его и
не достанешь. Дом новый выстроят, платья всякого нашьют…
Собственно, стороны
не давали отчета в
своих чувствах, а пока довольствовались тем, что им было хорошо вместе.
Сила Андронович Пазухин был знаменитый человек в
своем роде, хотя и
не из богатых; красавец, силач, краснобай — он был мастер на все руки и был
не последним человеком в среде белоглинского купечества, даром что торговал только крестьянским товаром.
Семейных
своих он
не шевелил пальцем, впрочем,
не из каких-нибудь гуманных побуждений, а просто из боязни порешить одним ударом.
Но Ворон
не потерялся, а, схватив запорку от конюшни, быстро из оборонительного положения перешел в наступательное: загнал хозяина в угол и, в
свою очередь, так его поучил, что тот едва уплел ноги в горницу.
Гордей Евстратыч
не хотел, чтобы его видели в Полдневской, где он недавно был — проведать Маркушку, который все тянулся изо дня в день, сам тяготясь
своим существованием.
«Эх,
не вылез бы отсюда», — думал он, в последний раз оглядывая
свои сокровища ревнивым хозяйским глазом.
Бывая в Полдневской, Гордей Евстратыч несколько раз предлагал Маркушке перевести его в Белоглинский завод к себе в дом; но Маркушка ни за что
не хотел оставлять
своего логовища и
не мог даже себе представить, как он умрет
не в Полдневской.
Семен на этот раз
не заставил себя ждать, и на ломберном столе скоро появилась водка в сопровождении куска балыка. Выпили по первой, потом по другой. Гордей Евстратыч рассказал
свое дело; Порфир Порфирыч выслушал его и с улыбкой спросил...