Неточные совпадения
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало
не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя
не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к
своей задаче.
Смешно и нелепо даже помыслить таковую нескладицу, а
не то чтобы оную вслух проповедовать, как делают некоторые вольнолюбцы, которые потому
свои мысли вольными полагают, что они у них в голове, словно мухи без пристанища, там и сям вольно летают.
Не только страна, но и град всякий, и даже всякая малая весь, [Весь — селение, деревня.] — и та
своих доблестью сияющих и от начальства поставленных Ахиллов имеет и
не иметь
не может.
Взгляни, наконец, на собственную
свою персону — и там прежде всего встретишь главу, а потом уже
не оставишь без приметы брюхо и прочие части.
Изложив таким манером нечто в
свое извинение,
не могу
не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
И еще скажу: летопись сию преемственно слагали четыре архивариуса: Мишка Тряпичкин, да Мишка Тряпичкин другой, да Митька Смирномордов, да я, смиренный Павлушка, Маслобойников сын. Причем единую имели опаску, дабы
не попали наши тетрадки к г. Бартеневу и дабы
не напечатал он их в
своем «Архиве». А затем богу слава и разглагольствию моему конец.
«
Не хочу я, подобно Костомарову, серым волком рыскать по земли, ни, подобно Соловьеву, шизым орлом ширять под облакы, ни, подобно Пыпину, растекаться мыслью по древу, но хочу ущекотать прелюбезных мне глуповцев, показав миру их славные дела и предобрый тот корень, от которого знаменитое сие древо произросло и ветвями
своими всю землю покрыло».
Искали, искали они князя и чуть-чуть в трех соснах
не заблудилися, да, спасибо, случился тут пошехонец-слепород, который эти три сосны как
свои пять пальцев знал. Он вывел их на торную дорогу и привел прямо к князю на двор.
Тогда князь, видя, что они и здесь, перед лицом его,
своей розни
не покидают, сильно распалился и начал учить их жезлом.
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю
свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам
не надо!
— А как
не умели вы жить на
своей воле и сами, глупые, пожелали себе кабалы, то называться вам впредь
не головотяпами, а глуповцами.
Новый градоначальник заперся в
своем кабинете,
не ел,
не пил и все что-то скреб пером.
Соображения эти показались до того резонными, что храбрецы
не только отреклись от
своих предложений, но тут же начали попрекать друг друга в смутьянстве и подстрекательстве.
Но в том-то именно и заключалась доброкачественность наших предков, что как ни потрясло их описанное выше зрелище, они
не увлеклись ни модными в то время революционными идеями, ни соблазнами, представляемыми анархией, но остались верными начальстволюбию и только слегка позволили себе пособолезновать и попенять на
своего более чем странного градоначальника.
И остался бы наш Брудастый на многие годы пастырем вертограда [Вертоград (церковно-славянск.) — сад.] сего и радовал бы сердца начальников
своею распорядительностью, и
не ощутили бы обыватели в
своем существовании ничего необычайного, если бы обстоятельство совершенно случайное (простая оплошность)
не прекратило его деятельности в самом ее разгаре.
Не успело еще пагубное двоевластие пустить зловредные
свои корни, как из губернии прибыл рассыльный, который, забрав обоих самозванцев и посадив их в особые сосуды, наполненные спиртом, немедленно увез для освидетельствования.
Между тем измена
не дремала. Явились честолюбивые личности, которые задумали воспользоваться дезорганизацией власти для удовлетворения
своим эгоистическим целям. И, что всего страннее, представительницами анархического элемента явились на сей раз исключительно женщины.
Не успели глуповцы опомниться от вчерашних событий, как Палеологова, воспользовавшись тем, что помощник градоначальника с
своими приспешниками засел в клубе в бостон, [Бостон — карточная игра.] извлекла из ножон шпагу покойного винного пристава и, напоив, для храбрости, троих солдат из местной инвалидной команды, вторглась в казначейство.
В то время, когда Ираида беспечно торжествовала победу, неустрашимый штаб-офицер
не дремал и, руководясь пословицей: «Выбивай клин клином», — научил некоторую авантюристку, Клемантинку де Бурбо, предъявить
свои права.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали
свои права на том, что и они
не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже
не одну, а разом трех претендентш.
Началось общее судбище; всякий припоминал про
своего ближнего всякое, даже такое, что тому и во сне
не снилось, и так как судоговорение было краткословное, то в городе только и слышалось: шлеп-шлеп-шлеп!
Среди этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее
не выгорело, она под шумок снова переехала в
свой заезжий дом, как будто за ней никаких пакостей и
не водилось, а паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский завели кондитерскую и стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась одна Толстопятая Дунька, но с нею совладать было решительно невозможно.
Не находя пищи за пределами укрепления и раздраженные запахом человеческого мяса, клопы устремились внутрь искать удовлетворения
своей кровожадности.
Вот эту-то мысль и развивает Двоекуров в
своем проекте с тою непререкаемою ясностью и последовательностью, которыми, к сожалению,
не обладает ни один из современных нам прожектеров.
Целых шесть лет сряду город
не горел,
не голодал,
не испытывал ни повальных болезней, ни скотских падежей, и граждане
не без основания приписывали такое неслыханное в летописях благоденствие простоте
своего начальника, бригадира Петра Петровича Фердыщенка.
Он ни во что
не вмешивался, довольствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать с целовальниками, по вечерам выходил в замасленном халате на крыльцо градоначальнического дома и играл с подчиненными в носки, ел жирную пищу, пил квас и любил уснащать
свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
К удивлению, бригадир
не только
не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего
не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила; кричать —
не кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести
свой новый мундир, надел его и во всей красе показался Аленке. В это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
Базары опустели, продавать было нечего, да и некому, потому что город обезлюдел. «Кои померли, — говорит летописец, — кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между тем все
не прекращал
своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили на бригадиров двор.
— И доколе
не растерзали ее псы, весь народ изгиб до единого! — заключил батюшка
свой рассказ.
Рапортовал так: коли хлеба
не имеется, так по крайности пускай хоть команда прибудет. Но ни на какое
свое писание ни из какого места ответа
не удостоился.
Но
не успел он еще порядком рот разинуть, как бригадир, в
свою очередь, гаркнул...
Смотрел бригадир с
своего крылечка на это глуповское «бунтовское неистовство» и думал: «Вот бы теперь горошком — раз-раз-раз — и се
не бе!!» [«И се
не бе» (церковно-славянск.) — «и этого
не стало», «и этого
не было».]
Тем
не менее вопрос «охранительных людей» все-таки
не прошел даром. Когда толпа окончательно двинулась по указанию Пахомыча, то несколько человек отделились и отправились прямо на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились так называемые «отпадшие», то есть такие прозорливцы, которых задача состояла в том, чтобы оградить
свои спины от потрясений, ожидающихся в будущем. «Отпадшие» пришли на бригадирский двор, но сказать ничего
не сказали, а только потоптались на месте, чтобы засвидетельствовать.
Хотя же и дальше терпеть согласны, однако опасаемся: ежели все помрем, то как бы бригадир со
своей Аленкой нас
не оклеветал и перед начальством в сумненье
не ввел.
Очень может быть, что так бы и кончилось это дело измором, если б бригадир
своим административным неискусством сам
не взволновал общественного мнения.
Но бумага
не приходила, а бригадир плел да плел
свою сеть и доплел до того, что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити, когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город, так что
не было дома, который
не считал бы одного или двух злоумышленников.
И стрельцы и пушкари аккуратно каждый год около петровок выходили на место; сначала, как и путные, искали какого-то оврага, какой-то речки да еще кривой березы, которая в
свое время составляла довольно ясный межевой признак, но лет тридцать тому назад была срублена; потом, ничего
не сыскав, заводили речь об"воровстве"и кончали тем, что помаленьку пускали в ход косы.
Об одеждах
своих она
не заботилась, как будто инстинктивно чувствовала, что сила ее
не в цветных сарафанах, а в той неистощимой струе молодого бесстыжества, которое неудержимо прорывалось во всяком ее движении.
Не пошли ему впрок ни уроки прошлого, ни упреки собственной совести, явственно предупреждавшей распалившегося старца, что
не ему придется расплачиваться за
свои грехи, а все тем же ни в чем
не повинным глуповцам.
Тогда выступили вперед пушкари и стали донимать стрельцов насмешками за то, что
не сумели
свою бабу от бригадировых шелепов отстоять.
Как люди, чувствующие кровную обиду и
не могущие отомстить прямому ее виновнику, они срывали
свою обиду на тех, которые напоминали им об ней.
Больше ничего от него
не могли добиться, потому что, выговоривши
свою нескладицу, юродивый тотчас же скрылся (точно сквозь землю пропал!), а задержать блаженного никто
не посмел. Тем
не меньше старики задумались.
С тяжелою думой разбрелись глуповцы по
своим домам, и
не было слышно в тот день на улицах ни смеху, ни песен, ни говору.
Человек так свыкся с этими извечными идолами
своей души, так долго возлагал на них лучшие
свои упования, что мысль о возможности потерять их никогда отчетливо
не представлялась уму.
Отписав таким образом, бригадир сел у окошечка и стал поджидать,
не послышится ли откуда:"ту-ру! ту-ру!"Но в то же время с гражданами был приветлив и обходителен, так что даже едва совсем
не обворожил их
своими ласками.
Но бригадир был непоколебим. Он вообразил себе, что травы сделаются зеленее и цветы расцветут ярче, как только он выедет на выгон."Утучнятся поля, прольются многоводные реки, поплывут суда, процветет скотоводство, объявятся пути сообщения", — бормотал он про себя и лелеял
свой план пуще зеницы ока."Прост он был, — поясняет летописец, — так прост, что даже после стольких бедствий простоты
своей не оставил".
Переглянулись между собою старики, видят, что бригадир как будто и к слову, а как будто и
не к слову
свою речь говорит, помялись на месте и вынули еще по полтиннику.
Наконец, однако, сели обедать, но так как со времени стрельчихи Домашки бригадир стал запивать, то и тут напился до безобразия. Стал говорить неподобные речи и, указывая на"деревянного дела пушечку", угрожал всех
своих амфитрионов [Амфитрио́н — гостеприимный хозяин, распорядитель пира.] перепалить. Тогда за хозяев вступился денщик, Василий Черноступ, который хотя тоже был пьян, но
не гораздо.
— Ох ты, наш батюшка! как нам
не плакать-то, кормилец ты наш! век мы
свой всё-то плачем… всё плачем! — всхлипывала в ответ старуха.
Когда же совсем нечего было делать, то есть
не предстояло надобности ни мелькать, ни заставать врасплох (в жизни самых расторопных администраторов встречаются такие тяжкие минуты), то он или издавал законы, или маршировал по кабинету, наблюдая за игрой сапожного носка, или возобновлял в
своей памяти военные сигналы.