Когда-то Летучий был сановником, попечениям которого был вверен целый край, но колесо фортуны повернулось, и он очутился в приживалках у Лаптева, которого утешал своими анекдотами «из
детской жизни».
Что касается Летучего, то этот прогоревший сановник, выдохшийся даже по части анекдотов из «
детской жизни», спился окончательно и приходил в театр с бутылкой водки в кармане, выпивал ее через горлышко где-нибудь в темном уголке, а потом забирался в самый дальний конец партера, ложился между стульями и мирно почивал.
— Отодвиньте ящик в правой тумбочке, там есть красный альбом, — предлагал Прейн, выделывая за ширмой какие-то странные антраша на одной ноге, точно он садился на лошадь. — Тут есть кое-что интересное из
детской жизни, как говорит Летучий… А другой, синий альбом, собственно, память сердца. Впрочем, и его можете смотреть, свои люди.
Лонгрен выслушал девочку, не перебивая, без улыбки, и, когда она кончила, воображение быстро нарисовало ему неизвестного старика с ароматической водкой в одной руке и игрушкой в другой. Он отвернулся, но, вспомнив, что в великих случаях
детской жизни подобает быть человеку серьезным и удивленным, торжественно закивал головой, приговаривая:
Гораздо более злостными оказываются последствия, которые влечет за собой «система». В этом случае
детская жизнь подтачивается в самом корне, подтачивается безвозвратно и неисправимо, потому что на помощь системе являются мастера своего дела — педагоги, которые служат ей не только за страх, но и за совесть.
Неточные совпадения
Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и
детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее всё, разорвался, и
жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою
жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута
жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их
детские шалости, я чувствую, что мои
детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы
жизни и смерти сквозь те новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его
детские и юношеские верования, — он ужаснулся не столько смерти, сколько
жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в
жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх
детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Что ж? Тайну прелесть находила // И в самом ужасе она: // Так нас природа сотворила, // К противуречию склонна. // Настали святки. То-то радость! // Гадает ветреная младость, // Которой ничего не жаль, // Перед которой
жизни даль // Лежит светла, необозрима; // Гадает старость сквозь очки // У гробовой своей доски, // Всё потеряв невозвратимо; // И всё равно: надежда им // Лжет
детским лепетом своим.