Неточные совпадения
Император Николай Павлович весьма сочувственно отнесся к проекту; и я решил напечатать его, но ни одна типография
не согласилась взять мою рукопись для набора…» Генералу «удалось напечатать
свой проект только благодаря покровительству принца Петра Георгиевича Ольденбургского».
Значительно более того, что я помню из тогдашнего времени, как непосредственный свидетель событий, я слышал многое после от старших, которые долго
не забывали ту голодовку и часто обращались к этому ужасному времени со
своими воспоминаниями в рассказах по тому или другому подходившему случаю.
Со смертью мужа Аграфена могла от нас удалиться, но ради любви к
своим «крепостным» детям оставалась при них и служила как крепостная, но, в отличие от крепостных «понёвниц», она носила красную юбку, какие в нашем месте носили однодворки, а крепостные
не носили.
Кроме того, Аграфена была честна и горда — она
не сносила ни малейшего подозрения и считала себя вправе вступаться за
свою честь.
Несчастная женщина бросилась туда и нашла
своего мужа простертым на земле и при последнем издыхании: он лежал
не дыша, с закатившимися под лоб глазами и с окровавленным ртом, из которого торчал синий кусочек закушенного зубами языка.
Все это было делом непродолжительным, но и химический закон в деже с растворенною мукою тоже
не медлил и совершал безостановочно
свое дело: назначенное для благовещенских просфор тесто ушло из дежи и расползлось по полу.
Притом случай с бабой-дулебой, которая просунулась в алтарь, тоже огласился: Аллилуева жена, когда стала в голос «причитать» над мужниной могилой, выдала всенародно всю тайну
своего пагубного самовластия и раскричала на весь крещеный мир, что муж ее Аллилуй был человек праведный и
не хотел утаить, что «дулеба» в алтарь просунулась, а она его отвела от этого, и за то господь покарал ее праведно: взял от нее совсем к себе на тот свет Аллилуя.
Мой отец к крутым, понудительным мерам
не обращался, то есть «людей
не стегал», как говорили мужики, но он настоял на том, что крестьяне должны были вспахать
свои участки земли в яровых клинах и засеяли их выданными им заимообразными семенами, с обязательством возвратить семена из урожая. Но возвращать было
не из чего: просфорное тесто ушло недаром — никакого урожая
не было. Все посеянное пропало.
Стали обращаться к колдунам и знахарям — к доморощенным мастерам черной и белой магии, из которых одни «наводили» что-то наговорами и ворожбою на лист глухой крапивы и дули пылью по ветру, а другие выносили откуда-то
свои обглоданные избенными прусаками иконки в лес и там перед ними шептали, обливали их водою и оставляли ночевать на дереве, — но дождя все-таки
не было, и даже прекратились росы.
Сараишко этот огородили для себя смоленские «копачи», или «грабари», приходившие выкорчевывать пни от сведенного на этом месте леса. Копачи, окончив
свою работу, ушли, а огороженный ими дрянной сараишко оставался неразобранным, может быть потому, что дрянной материал, из которого он был сколочен,
не стоил и разбора.
Что же касалось людей других сословий, то с этими было еще меньше хлопот: о мещанах нечего было и говорить, так как они земли
не пашут и хлеба
не сеют — стало быть, у них неурожая и
не было, и притом о них давно было сказано, что они «все воры», и, как воры, они, стало быть, могут достать себе все, что им нужно; а помещичьи «крепостные» люди были в таком положении, что о них нечего было и беспокоиться, — они со дня рождения
своего навеки были предоставлены «попечению владельцев», и те о них пеклись…
Лучшие исключения были там, где помещики скоро ужаснулись раскрывшегося перед ними деревенского положения и, побросав
свои деревни, сбежали зимовать куда-нибудь в города и городишки, — «все равно куда, лишь бы избавиться от
своих мужичонков» (то есть чтобы
не слыхать их просьб о хлебе).
Впрочем, в некоторых больших экономиях «
своим крестьянам» давали хлеба и картофеля в долг или со скидкой против цены, за которую отпускали «чужим людям», но и это все было недостаточно, так как и по удешевленной цене покупать было
не на что.
Крестьяне, как известно, и в «довольное время»
не любят кормить
своих сторожевых собак и держатся того взгляда, что «пес сам о себе промыслитель», а в голодный год собак и нечем было кормить.
Как, бывало, доходит последний корм, так «бескормной корове» от мужиков выходит решение, что ее надо «приколоть»… Тогда все бабы принимаются «выть», а на них глядя, завоют все дети, и все стараются «коровушку покрыть», то есть уверяют мужиков, будто она еще может жить; но мужики этому
не внемлют, и как заметят, что подойник пуст, так сейчас же и берутся исполнять
свое решение.
Была и унылость, и отчаяние, и стоны, и неимоверное мужество… все это «человеком» и «часом», то есть каждый человек переносил
свое мучение сообразно
своему характеру и
не во всякую минуту одинаково.
Но Аграфена этому кощунственно
не верила и, скребя ногтями
свои локти, отвечала...
Аграфены во все это время дома
не было: она ходила на деревню к
своей бедной сестре-солдатке, которая тоже умирала.
И Васёнку схоронили, а на Аграфену
не сердились, и даже, когда подходил Васёнке девятый день, Аграфене велели выдать полпуда муки на блины и приказали дать ей лошадь, чтобы она могла поехать с сыном
своим, девятилетним Егоркою, на кладбище; но Аграфена муку взяла и отнесла ее на деревню к сестре, а на лошади
не поехала, а пошла с Егоркою пешком, хотя день был прескверный: холод и метель.
Майор был холост и постоянно «лытал и судьбы пытал», или, проще сказать — искал выгодных невест для законного брака, а до устройства себе искомого семейного положения он жил один в
своей небольшой деревушке, где у него был очень скромный домик в пять комнат, и вся усадьба, устроенная его матерью «по-однодворчески», а
не по-дворянски.
Он, например,
не подражал большинству помещиков, которые бывали часто очень требовательны к
своим людям и за всякую ненсполнительность наказывали их сурово и даже жестоко.
Но он достиг только одной половины этой программы, то есть он у себя в доме
своих людей нимало
не боялся, но похвал себе от них
не дождался, а люди его говорили о нем, что он «шишъмора».
У Алымова, так же как и у нас, в этот год
не уродилось в полях ничего, и надо было купить ржи, чтобы засеять озимые поля —
свои и крестьянские.
Это требовало больших расходов, и притом это была такая надобность, которой нельзя было отвести: но Алымов, однако, с этим справился: он уехал из дома в самый сев и возвратился домой «по грудкам», когда земля уже замерзла и была запорошена мелким снегом. А чтобы
не нести покор на
своей душе, что он бросил крестьян на жертву бескормицы, он их утешил...
— Братцы! — сказал он «
своим людишкам» по возвращении, — я об вас хлопотал — хотел найти озимых семян, да
не нашел; но вы как-нибудь перебьетесь…
Затея эта мужикам очень
не понравилась и показалась глупою, а оттого и руки у них
не поднимались, чтобы «добро незнамо в чем мочить»; но делать было нечего — власть господская выше, и мужики
своему «шишиморе» повиновались, все помочили, обсушили и ссыпали, — амбар заперли и ключ ему принесли и у самых образов на стенку повесили.
— Сделайте вашу милость! — отвечал Алымов, — об них, пожалуйста,
не беспокойтесь! Они
свое дело знают. Но я их, впрочем, так
не оставляю: я им сказал: «Братцы! ведь это всего только до весны… вы до весны как-нибудь перебейтесь!» Они,
не беспокойтесь: они перебьются!
Изнуренный ребенок, несмотря на
свою усталость, взялся за грудь, но как молока в груди
не было, то он только защелкал губенками и сейчас же опять оторвался и запищал…
Но наврал он
не все от
своего ума, а взял нечто и от других людей, среди которых оба эти рассказа сложились эпически, и в основу их фабулы легли некоторые действительные происшествия, которые в их натуральной простоте были гораздо более ужасны, чем весь приведенный вымысел с Ефимовой раскраской.
Однажды, в холодный и солнечный день, утром, когда обе девочки встали, — хворая хозяйка начала набивать хворостом печь, а озорница убежала «
свою избу проведать» и долго
не возвращалась; но потом хворая слышит, что кто-то отворил дверь, которая вела с надворья в сени, и сейчас же в сенях послышалось блеяние ягненка.
Больная девочка, дрожа от страха, стала исполнять распоряжения
своей гостьи: они с очень большим трудом запихали убитого мальчика в печь, потому что растопыренные руки ребенка и хворостина, которую девочки никак
не могли вырвать из окоченевшей руки, давали мальчику самооборону; он растопырился в самом устье печи и
не хотел лезть, так что с ним, с мертвым, пришлось бороться и драться.
Когда настал голодный год, к старушке стало приходить так много ребятишек, что она
не могла уже всем им дать молока от
своей коровы. Трем-четырем даст, а больше и нет, и самой похлебать ничего
не оставалось.
Не привыкла старушка отказывать, да делать нечего — поневоле отказывает, и бедные ребятишки отходят с пустыми плошками… А такие они все жалкие, испитые, даже и
не плачут, а только глядят жадно… Думать о них больно. И
не знает старушка, как ей быть и как между всеми молочко делить…
— А знамо дело, что за плечами; да что думать-то… думать-то нечего! Ничего, касатка моя,
не выдумаешь… Только и есть на свете всех помогаев, что один господь-батюшка… Он же ведь зато и милостив!.. И-и-их сколь милостив!.. Может, он даст… по
своей милости, еще и так со мною сотворит, что я еще всего и что есть, и того
не доем, а он и по мою по душу пошлет, — вот ничего думать тогда и
не стоит.
И с этими словами солдатка опрокинула «бауньку» на ее же кроватку, накрыла ей лицо подушкою да надавила
своей грудью полегонечку, но потом сама вдруг громко вскрикнула и начала тискать старуху без милосердия, а руками ее за руки держала, «чтобы трепетания
не было».
— Нет,
не вру, — отвечала солдатка и, севши на лавку, раскрыла
свою грудь и сказала: — Накось, глядите-ка — вот они тяпочки… Это когда я ее вчера душить стала, так она меня зубами за титьку тяпнула.
Через год ее били кнутом в Орле на Ильинской площади. Она была еще молоденькая и очень хорошо сложенная. Ей дали пятнадцать ударов и растерзали ей до кости все бока и спину, но она
не потеряла чувств и за каждым ударом вскрикивала: «Понапрасно страдаю!» А когда ее сняли с деревянной кобылы, и она увидала на
своей свитке набросанные медные деньги, то заплакала и сказала...
И таких преступлений, поразительных по несложности их замыслов и по простоте и холодности их выполнения, было слышно очень много, и очень значительное число их осталось неисследованным и даже неизвестным далее
своего околотка. Становые пристава за всем уследить
не могли; «корреспондентов» тогда еще
не водилось, а в губернских ведомостях все новости состояли из распоряжений начальства о перемещении и увольнении чиновников и, в виде особенно интересных случаев, об отдаче их под суд.
Не могу теперь ясно ответить, почему сельские женщины и в городах местами
своих жертвоприношений избирали «колодцы», у которых они и собирались и стояли кучками с сумерек.
Когда они возвращались от колодцев, их
не осмеивали и
не укоряли, а просто рассказывали: «такая-то пришла… в городу у колодца стояла… разъелась — стала гладкая!» [Чтобы иметь ясное понятие, как относился к этому «мир», стоит припомнить, как относились к
своему «стоянию» те, кто претерпел его ближайшим и непосредственным образом.
А эта самая Стеха, — несомненно имевшая все те добрые качества, которые ей приписывали, — рассказывала мне о голодном годе при
своей пожилой уже дочери и при взрослой девушке и внучке, «ничего
не прибавляючи и
не отбавляючи», и в этом рассказе прямо о всех
своих сверстницах, и о себе говорила: «всех нас, милый, восемь бабенков молоденьких было, и всех нас кошкодралы у колодца уговорили: „Поедемте, говорят, мы вас в Орел свезем, там у колодцев лучше здешнего“.
О нравственной стороне „инцидента“ Стеха будто вовсе
не думала, а когда я наклонил вопрос в эту сторону и побудил ее выразить
свое мнение, — она покопала веретеном под головною повязкою и сказала: „Что“ говорить-то?
Прибывший «во место Аллилуя» Павлушка-дьяк был оригинал и всего менее человек «духовенный» — оттого он по свойствам
своим так скоро и получил соответственное прозвание «Пустопляс». Он был сталь беден, что казался беднее всех людей на свете, и, по словам мужиков, пришел «
не токма что голый, но ажно синий», и еще он привел с собою мать, а в руках принес лубяной туезок да гармонию, на которой играл так, что у всех, кто его слушал, ноги сами поднимались в пляс.
И у них с Кромсаем завязалась тесная дружба, а к тому же в посту на Кромсая нашло благочестие и рачительство: он пришел к священнику и сказал, что вот у них дома ни у кого хлеба нет, и муки к Благовещенью собрать
не у кого, и того гляди опять в этот год придется без просвир сеять; а потому Кромсай надумал — ехать на
своей лошади к родным, в сытые места, и там муки напросить, а кстати самому в городе от куричьей слепоты и от вередов лекарства попросить.
В голодный год она заблажила тем, что
не продала ни пуда муки, а все искормила на детских мужиков, над которыми она была опекуншею, и завела такое баловство, что все мужики и бабы приводили с собою к ней на двор
своих детей и все у нее наедались.
На это двое ее соседей обращали внимание предводителя и указывали, что она, как опекунша, таких расходов допускать
не смеет, — тем более что
своим примером она других подводит к опасности; и предводитель ей делал замечание, но «
не мог запретить». Тетя отвечала, что она «хочет идти под суд».
Суда она
не боялась, потому что держала в
своей совести суд над собою.
Недавно умерший Николай Антонович Ратынский, который был значительно меня старше и знал наше орловское родство, говорил мне, будто Тургенев с тети Полли нарисовал в
своем «Помещике» ту барыню, о которой сказал, что она «была
не вздор в наш век болезненный и хилый».
Тетушка узнала об этом только на другой день и горько плакала — участь бедного француза казалась ей необыкновенно трогательною, и она укоряла себя, зачем она сама была так увлечена обаятельностью
своего положения, что
не оформила всего по образцу княгини.
Mésalliance [Неравный брак (франц.).] был самый полнейший, но мщение все-таки было совершено: Д* — родовая княгиня — через замужество с французским лекаришкой потеряла княжескую корону, а наша милая тетя возложила ее на себя и на
свое нисходящее потомство, так как князь С-в был действительный, настоящий князь, из «Рюриковичей», и в гербе у него стояли многозначительные слова: «
не по грамоте».
Но тетушка имела на него гораздо более важные виды: через несколько дней она позвала его к себе и спросила,
не хочет ли он «изменить
свой карьер».