Пизонский учил их читать и писать, рассказывал им жизни, жития, рыцарские баллады, которые выучил наизусть, живя еще с своим бывшим ремесленным учителем; одевал их в платья собственного изделия и звал жучками в эпанечках.
Он собрал все свои трудами и бережливостью накопленные деньги, счел их, привязал на шейку Милочке, а сам справил себе дорожную амуницию и, недолго думая, дернул зимою в Москву, куда в детстве еще был завезен каким-то сердобольным стариком-анахоретом брат покойной матери «жучков» Иван Ильич Пуговкин.
Пизонский, без всяких подходов и рисовки, рассказал Пуговкину свою историю; рассказал ему, как он спас «жучков» от слепой Пустырихи; как питал и грел их и, наконец, как вырастил и чему выучил, «а теперь, — заключал он, — теперь пришел я к вам, братец, потому что жалею их до бесконечности и не нахожу в себе разума, как и к чему их определить и направить.
Тогда еще в нем что-то будто копошилось; но зато тотчас же с отплытием караванов он себя как будто вознаграждал за кратковременное беспокойство; он становился таким сонным, таким тихим, что вид его пустынных улиц и площадей невольно напоминал отдыхающего в полдневный жар сытого барана, по которому изредка пробегают полевые жучки в своих запыленных панцирях.
И то и эти-то жучки выползали из своих норок разве только за нуждой — купить чаю, зажигательных спичек, аршин миткалю или черных гарнитуровых ленточек.
Как бы далеко он ни прошел, в какие бы странные, неведомые и опасные широты ни вступил он, вокруг него — как для моряка всегда и везде те же палубы, мачты, канаты своего корабля — всегда и везде те же товарищи, те же ряды, тот же фельдфебель Иван Митрич, та же ротная собака Жучка, то же начальство.