Неточные совпадения
Соответственно
тому, сколь мало желает заявлять себя кроткий дух его, столь же мало занимает места и его крошечное тело и
как бы старается не отяготить собою землю.
Последние остатки ее исчезли уже давно, да и
то была коса столь мизерная, что дьякон Ахилла иначе ее не называл,
как мышиный хвостик.
Как ни тщательно и любовно берегли Ахиллу от его увлечений, все-таки его не могли совсем уберечь от них, и он самым разительным образом оправдал на себе
то теоретическое положение, что «
тому нет спасения, кто в самом себе носит врага».
Ахилла позабыл весь мир и себя самого и удивительнейшим образом,
как труба архангельская,
то быстро,
то протяжно возглашает!
У отца Захарии Бенефактова домик гораздо больше, чем у отца Туберозова; но в бенефактовском домике нет
того щегольства и кокетства,
каким блещет жилище протоиерея.
— Теперь знаю, что такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. — Все эти размышления мои до сих пор предварительные были не больше
как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего
как просто велел вытравить литеры греческие, а не
то так латинские. Так, так, не иначе
как так; это верно, что литеры вытравил, и если я теперь не отгадал,
то сто раз меня дураком после этого назовите.
Ахилла-дьякон так и воззрился, что такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего такого резкого для их различия не было заметно. Напротив, одностойность их даже
как будто еще увеличилась, потому что посредине набалдашника
той и другой трости было совершенно одинаково вырезано окруженное сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
— Ну, что, зуда, что, что? — частил, обернувшись к нему, отец Захария, между
тем как прочие гости еще рассматривали затейливую работу резчика на иерейских посохах. — Литеры? А? литеры, баран ты этакой кучерявый? Где же здесь литеры?
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка,
как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному,
как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме
того, и глупа».
«Я, говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому
как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет,
как жертва Авелева,
то я только Каином быть не хочу, а
то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то!
Вышел я оттуда домой, дошел до отца протопопова дома, стал пред его окнами и вдруг подперся по-офицерски в боки руками и закричал: «Я царь, я раб, я червь, я бог!» Боже, боже:
как страшно вспомнить, сколь я был бесстыж и сколь же я был за
то в
ту ж пору постыжен и уязвлен!
Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит и его самого за
то, что он любит ее мужа, и любит его пение. Она замечталась и не слышит,
как дьякон взошел на берег, и все приближается и приближается, и, наконец, под самым ее окошечком вдруг хватил с декламацией...
Ей некогда было и раздумывать о нескладных речах Ахиллы, потому она услыхала,
как скрипнули крылечные ступени, и отец Савелий вступил в сени, в камилавке на голове и в руках с
тою самою тростью, на которой было написано: «Жезл Ааронов расцвел».
При всем внешнем достоинстве его манер и движений он ходил шагами неровными,
то несколько учащая их,
как бы хотел куда-то броситься,
то замедляя их и, наконец, вовсе останавливаясь и задумываясь.
Протоиерей пропустил несколько заметок и остановился опять на следующей: «Получив замечание о бездеятельности, усматриваемой в недоставлении мною обильных доносов, оправдывался, что в расколе делается только
то, что уже давно всем известно, про что и писать нечего, и при сем добавил в сем рапорте, что наиглавнее всего, что церковное духовенство находится в крайней бедности, и
того для, по человеческой слабости, не противодейственно подкупам и даже само немало потворствует расколу,
как и другие прочие сберегатели православия, приемля даяния раскольников.
Сие, надлежит подразумевать, удостоен был получить за
то, что сознал,
как бедное, полуголодное духовенство само за неволю нередко расколу потворствует, и наипаче за
то, что про синод упомянул…
Ниже, через несколько записей, значилось: «Был по делам в губернии и, представляясь владыке, лично ему докладывал о бедности причтов. Владыка очень о сем соболезновали; но заметили, что и сам Господь наш не имел где главы восклонить, а к сему учить не уставал. Советовал мне, дабы рекомендовать духовным читать книгу „О подражании Христу“. На сие ничего его преосвященству не возражал, да и вотще было бы возражать, потому
как и книги
той духовному нищенству нашему достать негде.
Зрелище было страшное, непристойное и поистине возмутительное; а к сему же еще,
как назло, железный крест с купольного фонаря сорвался и повис на цепях, а будучи остервененно понуждаем баграми разорителей к падению, упал внезапно и проломил пожарному солдату из жидов голову, отчего
тот здесь же и помер.
Так
как дело сие о моей манкировке некоторою своей стороной касалось и гражданской власти,
то, дабы положить конец сей пустой претензии и обонпол, владыка послали меня объяснить сие важное дело губернатору.
Был я осрамлен в губернии; но мало в сравнении пред
тем, сколь дома сегодня остыжен,
как школьник.
Сам же старый Пизонский, весь с лысой головы своей озаренный солнцем, стоял на лестнице у утвержденного на столбах рассадника и, имея в одной руке чашу с семенами, другою погружал зерна, кладя их щепотью крестообразно, и, глядя на небо, с опущением каждого зерна, взывал по одному слову: „Боже! устрой, и умножь, и возрасти на всякую долю человека голодного и сирого, хотящего, просящего и производящего, благословляющего и неблагодарного“, и едва он сие кончил,
как вдруг все ходившие по пашне черные глянцевитые птицы вскричали, закудахтали куры и запел, громко захлопав крылами, горластый петух, а с рогожи сдвинулся
тот, принятый сим чудаком, мальчик, сын дурочки Насти; он детски отрадно засмеялся, руками всплескал и, смеясь, пополз по мягкой земле.
И видя, что его нету, ибо он, поняв намек мой, смиренно вышел, я ощутил
как бы некую священную острую боль и задыхание по
тому случаю, что смутил его похвалой, и сказал: „Нет его, нет, братия, меж нами! ибо ему не нужно это слабое слово мое, потому что слово любве давно огненным перстом Божиим начертано в смиренном его сердце.
Только что прихожу домой с пятком освященных после обедни яблок,
как на пороге ожидает меня встреча с некоторою довольно старою знакомкой:
то сама попадья моя Наталья Николаевна, выкравшись тихо из церкви, во время отпуска, приготовила мне, по обычаю, чай с легким фриштиком и стоит стопочкой на пороге, но стоит не с пустыми руками, а с букетом из речной лилеи и садового левкоя.
Но чем я тверже ее успокоивал,
тем она более приунывала, и я не постигал, отчего оправдания мои ее нимало не радовали, а, напротив, все более
как будто печалили, и, наконец, она сказала...
— Нет, ты, отец Савелий, вспомни, может быть, когда ты был легкомыслен…
то нет ли где
какого сиротки?
Попадья моя не унялась сегодня проказничать, хотя теперь уже двенадцатый час ночи, и хотя она за обычай всегда в это время спит, и хотя я это и люблю, чтоб она к полуночи всегда спала, ибо ей
то здорово, а я люблю слегка освежать себя в ночной тишине
каким удобно чтением, а иною порой пишу свои нотатки, и нередко, пописав несколько, подхожу к ней спящей и спящую ее целую, и если чем огорчен,
то в сем отрадном поцелуе почерпаю снова бодрость и силу и тогда засыпаю покойно.
Но она, тонкая сия лукавица, заметив сие мое упущение, поправила оное с невероятною оригинальностью: час
тому назад пришла она, положила мне на стол носовой платок чистый и, поцеловав меня,
как бы и путная, удалилась ко сну.
Столь этою мыслью желанною увлекаюсь, что, увидев,
как Наташа, шаля, села на качели, кои кухаркина девочка под яблонью подцепила, я даже снял
те качели, чтобы сего вперед не случилось, и наверх яблони закинул с величайшим опасением, чему Наташа очень много смеялася.
Но, однако, она и сие поняла, что я хотел выразить этою шуткой, намекая на ее кротость, и попробовала и это в себе опорочить, напомнив в сей цели,
как она однажды руками билась с почтмейстершей, отнимая у нее служащую девочку, которую
та сурово наказывала.
Однако в
то самое время,
как я восторгался женой моей, я и не заметил, что тронувшее Наташу слово мое на Преображеньев день других тронуло совершенно в другую сторону, и я посеял против себя вовсе нежеланное неудовольствие в некоторых лицах в городе.
3-госентября. Я сделал значительную ошибку: нет, совсем этой неосторожности не конец. Из консистории получен запрос: действительно ли я говорил импровизацией проповедь с указанием на живое лицо? Ах, сколь у нас везде всего живого боятся! Что ж, я так и отвечал, что говорил именно вот
как и вот что. Думаю, не повесят же меня за это и головы не снимут, а между
тем против воли смутно и спокойствие улетело.
Она и великой императрице Екатерине знаема была, и Александр император, поговорив с нею, находил необременительною для себя эту ее беседу; а наиболее всего она известна в народе
тем,
как она в молодых летах своих одна с Пугачевым сражалась и нашла,
как себя от этого мерзкого зверя защитить.
— Ее господской воли, батюшка, я, раб ее, знать не могу, — отвечал карла и сим скромным ответом на мой несообразный вопрос до
того меня сконфузил, что я даже начал пред ним изворачиваться, будто я спрашивал его вовсе не в
том смысле. Спасибо ему, что он не стал меня допрашивать: в
каком бы
то еще в ином смысле таковый вопрос мог быть сделан.
За
тою же самою занавесью я услышал такие слова: „А ну, покажи-ка мне этого умного попа, который, я слышала, приобык правду говорить?“ И с сим занавесь
как бы мановением чародейским, на не видимых шнурах, распахнулась, и я увидал пред собою саму боярыню Плодомасову.
Она. Ну, зло-то,
какое в них зло? Так себе, дурачки Божии,
тем грешны, что книг начитались.
Она. А вы бы этому алтарю-то повернее служили, а не оборачивали бы его в лавочку, так от вас бы и отпадений не было. А
то вы ныне все благодатью,
как сукном, торгуете.
Она. Никогда оно не придет, потому что оно уж ушло, а мы всё
как кулик в болоте стояли: и нос долог и хвост долог: нос вытащим — хвост завязнет, хвост вытащим — нос завязнет. Перекачиваемся да дураков тешим:
то поляков нагайками потчуем,
то у их хитрых полячек ручки целуем; это грешно и мерзко так людей портить.
А главное, что меня в удивление приводит, так это моя пред нею нескладность, и чему сие приписать, что я,
как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал,
то все это выходило весьма скудоумное, а она разговор, словно на смех мне, поворачивала с прихотливостью, и когда я заботился,
как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровать, она совершенно об этом небрегла и слов своих, очевидно, не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж
тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии.
Запирая на ночь дверь переднего покоя, Аксинья усмотрела на платейной вешалке нечто висящее,
как бы не нам принадлежащее, и когда мы с Наташей на сие были сею служанкой позваны,
то нашли: во-первых, темно-коричневый французского гроденаплю подрясник; во-вторых, богатый гарусный пояс с пунцовыми лентами для завязок, а в-третьих, драгоценнейшего зеленого неразрезного бархату рясу; в-четвертых же, в длинном куске коленкора полное иерейское облачение.
6-е декабря. Внес вчера в ризницу присланное от помещицы облачение и сегодня служил в оном. Прекрасно все на меня построено; а
то, облачаясь до сих пор в ризы покойного моего предместника, человека роста весьма мелкого, я, будучи такою дылдой, не велелепием церковным украшался, а был в них
как бы воробей с общипанным хвостом.
9-е декабря. Пречудно! Отец протопоп на меня дуется, а я
как вин за собою против него не знаю,
то спокоен.
23-едекабря. Вот слухи-то
какие! Ах, Боже мой милосердный! Ах, Создатель мой всеправедный! Не говорю чести моей, не говорю лет ее, но даже сана моего, столь для меня бесценного, и
того не пощадили! Гнусники! Но сие столь недостойно, что не хочу и обижаться.
Вчера, без всякой особой с моей стороны просьбы, получил от келейника отца Троадия редкостнейшую книгу, которую, однако, даже обязан бы всегда знать, но которая на Руси издана
как бы для
того, чтоб ее в тайности хранить от
тех, кто ее знать должен.
Но ничего я отвечать не мог, потому что каждое движение губ моих встречало грозное „молчи!“ Избыхся всех лишних, и се, возвратясь, сижу
как крапивой выпоронная наседка, и твержу себе
то слово: „молчи!“, и вижу, что слово сие разумно.
Сколько вам за это заплатили?“ А я ей на это отвечал: „А вы не что иное,
как дура, и к
тому еще неоплатная“.
5-го сентября. В некоторых православных обществах заведено
то же. Боюсь, не утерплю и скажу слово! Говорил бы по мысли Кирилла Белозерского, како: „крестьяне ся пропивают, а души гибнут“. Но
как проповедовать без цензуры не смею,
то хочу интригой учредить у себя общество трезвости. Что делать, за неволю и патеру Игнатию Лойоле следовать станешь, когда прямою дорогой ходу нет.
Тогда министр финансов сообщил будто бы обер-прокурору святейшего синода, что совершенное запрещение горячего вина, посредством сильно действующих на умы простого народа религиозных угроз и клятвенных обещаний, не должно быть допускаемо,
как противное не только общему понятию о пользе умеренного употребления вина, но и
тем постановлениям, на основании которых правительство отдало питейные сборы в откупное содержание.
Тело-то здорово и даже толсто, да что в
том проку, а душа уже
как бы
какою корой обрастает.
Я полагал, что кости их сокрушатся:
то сей гнется,
то оный одолевает, и так несколько минут; но наконец Ахилла сего гордого немца сломал и, закрутив ему ноги узлом, наподобие
как подают в дворянских домах жареных пулярок, взял оные десять пудов да вдобавок самого сего силача и начал со всем этим коробом ходить пред публикой, громко кричавшею ему „браво“.
Сколь они умнее стали с
тех пор,
как разговаривали в храме и пели на крыльце „много ли это“ вместо „многая лета“?