20-го июля. Отлично поправился, проехавшись по благочинию. Так свежо и хорошо в природе, на людях
и мир и довольство замечается. В Благодухове крестьяне на свой счет поправили и расписали храм, но опять и здесь, при таком спокойном деле, явилось нечто в игривом духе. Изобразили в притворе на стене почтенных лет старца, опочивающего на ложе, а внизу уместили подпись: „В седьмым день Господь почил от всех дел своих“. Дал отцу Якову за сие замечание и картину велел замалевать.
Весь облитый слезами, Ахилла обтер бумажным платком покрытый красными пятнами лоб и судорожно пролепетал дрожащими устами: «В мире бе
и мир его не позна»… и вдруг, не находя более соответствующих слов, дьякон побагровел и, как бы ловя высохшими глазами звуки, начертанные для него в воздухе, грозно воскликнул: «Но возрят нань его же прободоша», — и с этим он бросил горсть земли на гроб, снял торопливо стихарь и пошел с кладбища.
Неточные совпадения
Ахилла позабыл весь
мир и себя самого
и удивительнейшим образом, как труба архангельская, то быстро, то протяжно возглашает!
Чтобы ввести читателя в уразумение этой драмы, мы оставим пока в стороне все тропы
и дороги, по которым Ахилла, как американский следопыт, будет выслеживать своего врага, учителя Варнавку,
и погрузимся в глубины внутреннего
мира самого драматического лица нашей повести — уйдем в
мир неведомый
и незримый для всех, кто посмотрит на это лицо
и близко
и издали.
— А вы, Наталья Николаевна, еще не започивали? — отнесся он к протопопице
и с этими словами, схватясь руками за подоконник, вспрыгнул на карнизец
и воскликнул: — А у нас
мир!
— Конец… со мною всему конец… Отныне
мир и благоволение. Ныне которое число? Ныне четвертое июня: вы так
и запишите: «Четвертого июня
мир и благоволение», потому что
мир всем
и Варнавке учителю шабаш.
— Да, прошу тебя, пожалуй усни, —
и с этими словами отец протопоп, оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать свою синюю книгу. Он не читал, а только перелистывал эту книгу
и при том останавливался не на том, что в ней было напечатано, а лишь просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы. Все эти записки были сделаны разновременно
и воскрешали пред старым протопопом целый
мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
— Да; вот заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху,
и стало таково
и бодро
и приятно,
и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого ее не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал умереть в
мире с моею старою сказкой.
— Пармен Семенович, много слышу, сударь, нынче об этом примирении. Что за
мир с тем, кто пардона не просит. Не гож этот
мир,
и деды недаром нам завещали «не побивши кума, не пить мировой».
— «Бла-годенствен-н-н-ное
и мир-р-рное житие, здр-р-ра-авие же
и спас-с-сение…
и во всем благ-г-гое поспеш-шение… на вр-р-раги же поб-б-беду
и одол-ление…» —
и т. д.
и т. д.
— Но я-то, батушка, я-то, отец протопоп:
мир что мне доверил,
и с чем я
миру явлюсь?
Этот маленький посланец большого
мира не охладевал
и не горячился, но как клещ впивался в кого ему было нужно для получения успеха,
и не отставал.
Над Старым Городом долго неслись воздыхания Ахиллы: он, утешник
и забавник, чьи кантаты
и веселые окрики внимал здесь всякий с улыбкой, он сам, согрешив, теперь стал молитвенником,
и за себя
и за весь
мир умолял удержать праведный гнев, на нас движимый!
— Благословен господь, что дал тебе подобную молитву! Ляг теперь с
миром и спи, — отвечал протопоп,
и они мирно заснули.
Жуткие
и темные предчувствия Ахиллы не обманули его: хилый
и разбитый событиями старик Туберозов был уже не от
мира сего. Он простудился, считая ночью поклоны, которые клал по его приказанию дьякон,
и заболел, заболел не тяжко, но так основательно, что сразу стал на край домовины.
К довершению бедствия глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись
и мир и Евсеич друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал:
Впрочем, ради дочери прощалось многое отцу,
и мир у них держался до тех пор, покуда не приехали гостить к генералу родственницы, графиня Болдырева и княжна Юзякина: одна — вдова, другая — старая девка, обе фрейлины прежних времен, обе болтуньи, обе сплетницы, не весьма обворожительные любезностью своей, но, однако же, имевшие значительные связи в Петербурге, и перед которыми генерал немножко даже подличал.
Мой бедный Ленский! за могилой // В пределах вечности глухой // Смутился ли, певец унылый, // Измены вестью роковой, // Или над Летой усыпленный // Поэт, бесчувствием блаженный, // Уж не смущается ничем, //
И мир ему закрыт и нем?.. // Так! равнодушное забвенье // За гробом ожидает нас. // Врагов, друзей, любовниц глас // Вдруг молкнет. Про одно именье // Наследников сердитый хор // Заводит непристойный спор.
Неточные совпадения
Городничий. Ну, а что из того, что вы берете взятки борзыми щенками? Зато вы в бога не веруете; вы в церковь никогда не ходите; а я, по крайней мере, в вере тверд
и каждое воскресенье бываю в церкви. А вы… О, я знаю вас: вы если начнете говорить о сотворении
мира, просто волосы дыбом поднимаются.
И тут настала каторга // Корёжскому крестьянину — // До нитки разорил! // А драл… как сам Шалашников! // Да тот был прост; накинется // Со всей воинской силою, // Подумаешь: убьет! // А деньги сунь, отвалится, // Ни дать ни взять раздувшийся // В собачьем ухе клещ. // У немца — хватка мертвая: // Пока не пустит по
миру, // Не отойдя сосет!
Зеленеет лес, // Зеленеет луг, // Где низиночка — // Там
и зеркало! // Хорошо, светло // В
мире Божием, // Хорошо, легко, // Ясно на́ сердце. // По водам плыву // Белым лебедем, // По степям бегу // Перепелочкой.
— Коли всем
миром велено: // «Бей!» — стало, есть за что! — // Прикрикнул Влас на странников. — // Не ветрогоны тисковцы, // Давно ли там десятого // Пороли?.. Не до шуток им. // Гнусь-человек! — Не бить его, // Так уж кого
и бить? // Не нам одним наказано: // От Тискова по Волге-то // Тут деревень четырнадцать, — // Чай, через все четырнадцать // Прогнали, как сквозь строй! —
Оно
и правда: можно бы! // Морочить полоумного // Нехитрая статья. // Да быть шутом гороховым, // Признаться, не хотелося. //
И так я на веку, // У притолоки стоючи, // Помялся перед барином // Досыта! «Коли
мир // (Сказал я,
миру кланяясь) // Дозволит покуражиться // Уволенному барину // В останные часы, // Молчу
и я — покорствую, // А только что от должности // Увольте вы меня!»