Неточные совпадения
На судне все разделяли это мнение,
и один из пассажиров, человек склонный к философским обобщениям
и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, от чего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу
такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие
и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения
и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.
— Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже
и понять не мог).
Так, приехавши сюда, он долго храбрился
и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил,
так до того пил, что совсем с ума сошел
и послал
такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить».
Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом
и густыми волнистыми волосами свинцового цвета:
так странно отливала его проседь.
— Это все ничего не значит, — начал он, лениво
и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. — Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю.
И что за них будто некому молиться — это тоже пустяки, потому что есть
такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.
Его спросили: кто же это
такой человек, который ведает
и исправляет дела самоубийц после их смерти?
Вот
и хорошо:
так он порешил настоятельно себя кончить
и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, — куда потом моя душа пойдет?»
И стал он от этого часу еще больше скорбеть.
Ну-с, хорошо: рассудили
так его высокопреосвященство
и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало,
и отошли опять в должный час ко сну.
Но только что они снова опочили, как снова видение,
и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло.
Скачут… числа им нет, сколько рыцарей… несутся, все в зеленом убранстве, латы
и перья,
и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх в
таком же уборе,
и куда помахнет темным знаменем, туда все
и скачут, а на знамени змей.
Так вот он, этакий человек, всегда таковы людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит
и все будет за них создателю докучать,
и тот должен будет их простить.
— А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, может быть, иные, сего не понимая,
и о них молятся. На Троицу, не то на Духов день, однако, кажется, даже всем позволено за них молиться. Тогда
и молитвы
такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.
— Да, можно,
и, говорят, бывали
такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да
и мне военная служба не в диковину.
— Да-с, не одну тысячу коней отобрал
и отъездил.
Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается
и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла.
— Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю,
так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, — она
и усмиреет.
В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился
и изучил, профан,
такую манеру, чтобы за колени седока есть.
Просто, как черт, схватит зубищами,
так всю коленную чашку
и выщелушит.
Тогда в Москву англичанин Рарей приезжал, — «бешеный усмиритель» он назывался, —
так она, эта подлая лошадь, даже
и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только
и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел,
так что она его хотя
и ела за ногу, но не могла прокусить
и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно.
Те ушам не верят, что я им
такое даю приказание,
и глаза выпучили.
Он испужался, думает: «Что это
такое?» А я скорее схватил с головы картуз в левую руку
и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк…
Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол,
так что чем он усерднее носится, тем
и я для него еще ревностнее плетью стараюсь,
и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит
и рука не поднимается, да
и он, смотрю, уже перестал коситься
и язык изо рта вон посунул.
Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор
и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!» да как дерну его книзу — он на колени передо мною
и пал,
и с той поры
такой скромник сделался, что лучше требовать не надо:
и садиться давался
и ездил, но только скоро издох.
А он все с аглицкой, ученой точки берет,
и не поверил; говорит: «Ну, если ты не хочешь
так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить».
Так с тех пор мы с ним уже
и не видались.
— А не знаю, право, как вам сказать… Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с
и на конях,
и под конями,
и в плену был,
и воевал,
и сам людей бил,
и меня увечили,
так что, может быть, не всякий бы вынес.
—
И что же
такое с вами происходило по родительскому обещанию?
От родительницы своей я в самом юном сиротстве остался
и ее не помню, потому как я был у нее молитвенный сын, значит, она, долго детей не имея, меня себе у бога все выпрашивала
и как выпросила,
так сейчас же, меня породивши,
и умерла, оттого что я произошел на свет с необыкновенною большою головою,
так что меня поэтому
и звали не Иван Флягин, а просто Голован.
Даже инда жалость, глядя на иного, возьмет, потому что видишь, что вот
так бы он, кажется, сердечный,
и улетел, да крылышек у него нет…
И овса или воды из корыта ни за что попервоначалу ни пить, ни есть не станет,
и так все сохнет, сохнет, пока изведется совсем
и околеет.
Ну зато, которые оборкаются
и останутся жить, из тех тоже немалое число, учивши, покалечить придется, потому что на их дикость одно средство — строгость, но зато уже которые все это воспитание
и науку вынесут,
так из этих
такая отборность выходит, что никогда с ними никакой заводской лошади не сравниться по ездовой добродетели.
Мы этих офицерских кофишенками звали, потому что на них нет никакого удовольствия ехать,
так как на них офицеры даже могут сидеть, а те были просто зверь, аспид
и василиск, все вместе: морды эти одни чего стоили, или оскал, либо ножищи, или гривье… ну то есть, просто сказать, ужасть!
Устали они никогда не знали; не только что восемьдесят, а даже
и сто
и сто пятнадцать верст из деревни до Орла или назад домой
таким же манером, это им, бывало, без отдыха нипочем сделать.
А мне в ту пору, как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет,
и голос у меня был настоящий
такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий
и до того продолжительный, что я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о» завести
и полчаса этак звенеть; но в теле своем силами я еще не могуч был,
так что дальние пути не мог свободно верхом переносить,
и меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу
и к подпругам, ко всему ремнями умотают
и сделают
так, что упасть нельзя.
Должность нелегкая; за дорогу, бывало, несколько раз
такие перемены происходят, то слабеешь, то исправишься, а дома от седла совсем уже как неживого отрешат, положат
и станут давать хрен нюхать; ну а потом привык,
и все это нипочем сделалось; еще, бывало, едешь, да все норовишь какого-нибудь встречного мужика кнутом по рубахе вытянуть.
Дорожку эту монахи справили, чтобы заманчивее к ним ездить было: преестественно, там на казенной дороге нечисть
и ракиты, одни корявые прутья торчат; а у монахов к пустыне дорожка в чистоте, разметена вся,
и подчищена,
и по краям саженными березами обросла,
и от тех берез
такая зелень
и дух, а вдаль полевой вид обширный…
Словом сказать — столь хорошо, что вот
так бы при всем этом
и вскрикнул, а кричать, разумеется, без пути нельзя,
так я держусь, скачу; но только вдруг на третьей или четвертой версте, не доезжая монастыря, стало этак клонить под взволочек,
и вдруг я завидел тут впереди себя малую точку… что-то ползет по дороге, как ежик.
Я обрадовался этому случаю
и изо всей силы затянул «дддд-и-и-и-т-т-т-ы-о-о»,
и с версту все это звучал,
и до того разгорелся, что как стали мы нагонять парный воз, на кого я кричал-то, я
и стал в стременах подниматься
и вижу, что человек лежит на сене на возу,
и как его, верно, приятно на свежем поветрии солнышком пригрело, то он, ничего не опасаяся, крепко-прекрепко спит,
так сладко вверх спиною раскинулся
и даже руки врозь разложил, точно воз обнимает.
Его лошади как подхватят с возом под гору, а он сразу как взметнется, старенький этакой, вот в
таком, как я ноне, в послушничьем колпачке,
и лицо какое-то
такое жалкое, как у старой бабы, да весь перепуганный,
и слезы текут,
и ну виться на сене, словно пескарь на сковороде, да вдруг не разобрал, верно, спросонья, где край, да кувырк с воза под колесо
и в пыли-то
и пополз… в вожжи ногами замотался…
«Кончено-то, — говорит, — это действительно
так,
и я тебе очень за это благодарен, а теперь я пришел от твоей родной матери сказать тебе, что знаешь ли ты, что ты у нее моленый сын?»
«
Так, — говорит, — потому, что у нас здесь не то, что у вас на земле: здешние не все говорят
и не все ходят, а кто чем одарен, тот то
и делает. А если ты хочешь, — говорит, —
так я тебе дам знамение в удостоверение».
У него дышловики были сильные
и опористы: могли
так спускать, что просто хвостом на землю садились, но один из них, подлец, с астрономией был — как только его сильно потянешь, он сейчас голову кверху дерет
и прах его знает куда на небо созерцает.
Эти астрономы в корню — нет их хуже, а особенно в дышле они самые опасные, за конем с
такою повадкою форейтор завсегда смотри, потому что астроном сам не зрит, как тычет ногами,
и невесть куда попадает.
Все это я, разумеется, за своим астрономом знал
и всегда помогал отцу: своих подседельную
и подручную, бывало, на левом локте поводами держу
и так их ставлю, что они хвостами дышловым в самую морду приходятся, а дышло у них промежду крупов, а у самого у меня кнут всегда наготове, у астронома перед глазами,
и чуть вижу, что он уже очень в небо полез, я его по храпе,
и он сейчас морду спустит,
и отлично съедем.
Не знаю опять, сколько тогда во мне весу было, но только на перевесе ведь это очень тяжело весит,
и я дышловиков
так сдушил, что они захрипели
и… гляжу, уже моих передовых нет, как отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит
и уперся в коренных, которых я дышлом подавил.
— Да
и где же, — говорит, — тебе это знать. Туда, в пропасть,
и кони-то твои передовые заживо не долетели — расшиблись, а тебя это словно какая невидимая сила спасла: как на глиняну глыбу сорвался, упал,
так на ней вниз, как на салазках,
и скатился. Думали, мертвый совсем, а глядим — ты дышишь, только воздухом дух оморило. Ну, а теперь, — говорит, — если можешь, вставай, поспешай скорее к угоднику: граф деньги оставил, чтобы тебя, если умрешь, схоронить, а если жив будешь, к нему в Воронеж привезть.
Голубь был глинистого пера, а голубочка беленькая
и такая красноногенькая, прехорошенькая!..
Очень они мне нравились: особенно, бывало, когда голубь ночью воркует,
так это приятно слушать, а днем они между лошадей летают
и в ясли садятся, корм клюют
и сами с собою целуются…
Маленькие
такие эти голубяточки, точно в шерсти, а пера нет,
и желтые, как бывают ядрышки на траве, что зовут «кошачьи просвирки», а носы притом хуже, как у черкесских князей, здоровенные…
«Ну, — думаю, — нет, зачем же, мол, это
так делать?» — да вдогонку за нею
и швырнул сапогом, но только не попал, —
так она моего голубенка унесла
и, верно, где-нибудь съела.
Лихо ее знает, как это она все это наблюдала, но только гляжу я, один раз она среди белого дня опять голубенка волочит, да
так ловко, что мне
и швырнуть-то за ней нечем было.
Но зато же я решился ее пробрать
и настроил в окне
такой силок, что чуть она ночью морду показала, тут ее сейчас
и прихлопнуло,
и она сидит
и жалится, мяучит.