Неточные совпадения
— Это все ничего не значит, —
начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. — Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться — это тоже пустяки, потому что
есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.
Что я вам приказываю — вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться
начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они
было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри.
Покупает их, бывало, граф прямо целыми косяками, как
есть весь табун, дешево, рублей по восьми, по десяти за голову, ну и как скоро мы их домой пригоним, сейчас
начинаем их школить.
Козленочка я заколол, и мы его с моим барином в лапше съели, а козочку я подоил и ее молочком
начал дитя
поить.
Я так и
начал исполнять: выбрал на бережку лимана такое местечко, где песок
есть, и как погожий теплый день, я заберу и козу и девочку и туда с ними удаляюсь. Разгребу руками теплый песочек и закопаю туда девочку по пояс и дам ей палочек играть и камушков, а коза наша вокруг нас ходит, травку щиплет, а я сижу, сижу, руками ноги обхвативши, и засну, и сплю.
И таким манером пошли у нас тут над лиманом свидания: барыня все с дитем, а я сплю, а порой она мне
начнет рассказывать, что она того… замуж в своем месте за моего барина насильно
была выдана… злою мачехою и того… этого мужа своего она не того… говорит, никак не могла полюбить.
Всю дорогу я с этими своими с новыми господами все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это я сделал, что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может
быть, «вы» говорит, а я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю,
начну другое думать: куда теперь меня еще судьба определит; а в Пензе тогда
была ярмарка, и улан мне говорит...
— Очень просто-с: повалили меня на землю человек десять и говорят: «Ты кричи, Иван, погромче кричи, когда мы
начнем резать: тебе тогда легче
будет», и сверх меня сели, а один такой искусник из них в одну минуточку мне на подошвах шкурку подрезал да рубленой коневьей гривы туда засыпал и опять с этой подсыпкой шкурку завернул и стрункой зашил.
Ах, судари, как это все с детства памятное житье пойдет вспоминаться, и понапрет на душу, и станет вдруг нагнетать на печенях, что где ты пропадаешь, ото всего этого счастия отлучен и столько лет на духу не
был, и живешь невенчаный и умрешь неотпетый, и охватит тебя тоска, и… дождешься ночи, выползешь потихоньку за ставку, чтобы ни жены, ни дети, и никто бы тебя из поганых не видал, и
начнешь молиться… и молишься…. так молишься, что даже снег инда под коленами протает и где слезы падали — утром травку увидишь.
Я с ним попервоначалу
было спорить зачал, что какая же, мол, ваша вера, когда у вас святых нет, но он говорит:
есть, и
начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а тот талмуд, говорит, написал раввин Иовоз бен Леви, который
был такой ученый, что грешные люди на него смотреть не могли; как взглянули, сейчас все умирали, через что бог позвал его перед самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви! то хорошо, что ты такой ученый, но только то нехорошо, что чрез тебя, все мои жидки могут умирать.
С того и пошло; и капитал расти и усердное пьянство, и месяца не прошло, как я вижу, что это хорошо: обвешался весь бляхами и коновальскою сбруею и
начал ходить с ярмарки на ярмарку и везде бедных людей руководствую и собираю себе достаток и все магарычи
пью; а между тем стал я для всех барышников-цыганов все равно что божия гроза, и узнал стороною, что они собираются меня бить.
— Видите, —
начал Иван Северьяныч, — мой князь
был человек души доброй, но переменчивой.
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем; а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и
начала со мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в покоях чай
пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее
начал становиться и один раз мне и говорит...
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, — что: «Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я
буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и выброшу, и
начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно». Евгенья Семеновна говорит...
И стало мне таково грустно, таково тягостно, что даже, чего со мною и в плену не
было,
начал я с невидимой силой говорить и, как в сказке про сестрицу Аленушку сказывают, которую брат звал, зову ее, мою сиротинушку Грунюшку, жалобным голосом...
И тут-то исполнилось мое прошение, и стал я вдруг понимать, что сближается речейное: «Егда рекут мир, нападает внезапу всегубительство», и я исполнился страха за народ свой русский и
начал молиться и всех других, кто ко мне к яме придет, стал со слезами увещевать, молитесь, мол, о покорении под нозе царя нашего всякого врага и супостата, ибо близ
есть нам всегубительство.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал,
пить начал, потом — застудился зимою…