Неточные совпадения
Все глаза на
этом бале были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с нею полонез, наговорил любезностей ее старушке-матери, не умевшей ничего ответить государю от робости, и на другой
день прислал молодой красавице великолепный букет в еще более великолепном порт-букете.
— Ничуть
это не выражает его глупости. Старик свое
дело делает. Ему так приказано, он так и поступает. Исправный слуга, и только.
—
Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное
дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое
дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
Я, бывало,
это Естифею Ефимовичу ночью скажу, а он
днем припасет, пронесет мне в кармане, а как спать ляжем с ним, я пологом задернусь на кровати, да и ем.
Если ж опять кто хочет видеть дьявола, то пусть возьмет он корень
этой травы и положит его на сорок
дней за престол, а потом возьмет, ушьет в ладанку да при себе и носит, — только чтоб во всякой чистоте, — то и увидит он дьяволов воздушных и водяных…
Чудные
дела делаются с
этой птицей в такие чудные ночи!
— Да
это вовсе не в том
дело. Здесь никто не сердился и не сердится, но скажите, пожалуйста, разве вы, Женни, оправдываете то, что сделала сестра Лиза по своему легкомыслию?
— Как? как не было? Не было
этого у вас, Лизок? Не просили вы себе всякий
день кааартоооффеллю!
— А, — рассмотреть хотите,
это другое
дело. Ну, а с нами-то нынче оставайтесь.
— Боже мой! что
это, в самом
деле, у тебя, Лиза, то ночь, то луна, дружба… тебя просто никуда взять нельзя, с тобою засмеют, — произнесла по-французски Зинаида Егоровна.
— Другое
дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что ты
это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе к добру-то и к Богу.
— Переломить надо
эту фанаберию-то. Пусть раз спесь-то свою спрячет да вернется к мужу с покорной головой. А то — эй, смотри, Егор! — на целый век вы бабенку сгубите. И что ты-то, в самом
деле, за колпак такой.
Как
это ты, в самом
деле, опустился, Егор, что не умеешь ты различить паву по перьям.
Это все пустяки, а ты смотри, чтобы ее не грызли, чтоб она не металась, бедняжка, нигде не находя сочувствия: вот
это твое
дело.
— То-то, я ведь не утерплю, спрошу
эту мадам, где она своего мужа
дела? Я его мальчиком знала и любила. Я не могу, видя ее, лишить себя случая дать ей давно следующую пощечину. Так лучше, батюшка, и не зови меня.
Вечером в
этот же
день у них был Пархоменко и Райнер.
— А в самом
деле, оставим
этот разговор, да и только.
Да твое-то
дело для меня объясняется вовсе не одними
этими, как ты говоришь, грязными побуждениями.
«Я вот что, я покажу… что ж я покажу? что
это в самой вещи? Ни одной привязанности устоявшейся, серьезной: все как-то, в самом
деле, легко… воздушно… так сказать… расплывчато. Эка натура проклятая!»
— Помилуйте, я с моим удовольствием. Я даже сам рассуждал
это предложение сделать Лизавете Егоровне. Я хоть где-нибудь могу, а их
дело нежное.
В восемь часов утра начинался
день в
этом доме; летом он начинался часом ранее. В восемь часов Женни сходилась с отцом у утреннего чая, после которого старик тотчас уходил в училище, а Женни заходила на кухню и через полчаса являлась снова в зале. Здесь, под одним из двух окон, выходивших на берег речки, стоял ее рабочий столик красного дерева с зеленым тафтяным мешком для обрезков. За
этим столиком проходили почти целые
дни Женни.
Перенеситесь мысленно, читатель, к улетевшим
дням этой поэтической эпохи.
Когда распочалась
эта пора пробуждения, ясное
дело, что новые люди
этой эпохи во всем рвались к новому режиму, ибо не видали возможности идти к добру с лестью, ложью, ленью и всякою мерзостью.
Она даже знала наизусть целые страницы Шиллера, Гете, Пушкина, Лермонтова и Шекспира, но все
это ей нужно было для отдыха, для удовольствия; а главное у нее было
дело делать.
А когда бархатная поверхность
этого луга мало-помалу серела, клочилась и росла, деревня вовсе исчезала, и только длинные журавли ее колодцев медленно и важно, как бы по собственному произволу, то поднимали, то опускали свои шеи, точно и в самом
деле были настоящие журавли, живые, вольные птицы божьи, которых не гнет за нос к земле веревка, привязанная человеком.
— Была.
Это третьего
дня было.
— Вы
это что о нас с Лизой распускаете, Юстин Феликсович? — спрашивала на другой
день Гловацкая входящего Помаду.
— А в самом
деле, что же
это, однако, с вашими глазами, Лизавета Егоровна?
Женни краснела при
этом вопросе. Ей было досадно, что Лиза так странно ставит
дело.
«В самом
деле, может быть, что-нибудь спешное», — подумала тогда Женни и не обратила на
это никакого внимания.
Эта слабонервная девица, возложившая в первый же год по приезде доктора в город честный венец на главу его, на третий
день после свадьбы пожаловалась на него своему отцу, на четвертый — замужней сестре, а на пятый — жене уездного казначея, оделявшего каждое первое число пенсионом всех чиновных вдовушек города, и пономарю Ефиму, раскачивавшему каждое воскресенье железный язык громогласного соборного колокола.
— Да какая ж драма? Что ж, вы на сцене изобразите, как он жену бил, как та выла, глядючи на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла? Как же
это ставить на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь не представите, потому что все грубо, коротко. Все не борется, а… решается. В таком быту народа у него нет своей драмы, да и быть не может: у него есть уголовные
дела, но уж никак не драмы.
— Вы всё драматических этюдов отыскиваете, — продолжал он. — Влезьте вон в сердце наемщику-рекруту, да и посмотрите, что там порою делается. В простой, несложной жизни, разумеется, борьба проста, и видны только одни конечные проявления, входящие в область уголовного
дела, но
это совсем не значит, что в жизни вовсе нет драмы.
Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на другой
день при входе в залу Гловацких.
Это было воскресенье и двунадесятый праздник с разрешением рыбы, елея, вина и прочих житейских льгот.
— О, черт возьми, однако что же
это такое в самом
деле? — вскрикнул Помада, выходя из роли комического лица в балете.
— Я завтра еду, все уложено:
это мой дорожный наряд. Сегодня открыли дом,
день был такой хороший, я все ходила по пустым комнатам, так славно. Вы знаете весь наш дом?
Какие
этой порой бывают ночи прелестные, нельзя рассказать тому, кто не видал их или, видевши, не чувствовал крепкого, могучего и обаятельного их влияния. В
эти ночи, когда под ногою хрустит беленькая слюда, раскинутая по черным талинам, нельзя размышлять ни о грозном часе последнего расчета с жизнью, ни о ловком обходе подводных камней моря житейского. Даже сама досужая старушка-нужда забывается легким сном, и не слышно ее ворчливых соображений насчет завтрашнего
дня.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что
это на самом
деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
Самым радостным из всех известий, вымоленных Вязмитиновым во время
этой томительной тревоги, был слух, что
дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие которого крепко веровали.
— Да, в самом
деле, куда
это вы от нас уходите?
«Черт знает, что
это в самом
деле за проклятие лежит над людьми
этой благословенной страны!» — проговорила она сама к себе после некоторого раздумья.
Ревизор не пришел ни к какой определенной догадке, потому что он не надевал мундира со
дня своего выезда из университетского города и в
день своего отъезда таскался в
этом мундире по самым различным местам.
Она, например, не позволяла дворнику мести тротуаров, когда
это требовалось полициею; не зажигала в положенные
дни плошек; не красила труб и вообще демонстрировала.
Таким образом Розанову пришлось познакомиться с
этими лицами в первый же
день своего переезда к Нечаю, потом он стал встречаться с ними по нескольку раз каждый
день, и они-то серьезно помешали ему приняться вплотную за свою диссертацию.
—
Это он тебе не про революцию ли про свою нагородыв? Слухай его! Ему только и
дела, что побрехеньки свои распускать. Знаю я сию революцию-то с московьскими панычами: пугу покажи им, так геть, геть — наче зайцы драпнут. Ты, можэ, чому и справди повирив? Плюнь да перекрестысь. Се мара. Нехай воны на сели дурят, где люди прусты, а мы бачимо на чем свинья хвост носит.
Это, можэ, у вас там на провинцыи так зараз и виру дают…
Через два
дня после
этого происшествия из дома, в котором квартировал sous-lieutenant, [Младший лейтенант (франц.).] вынесли длинную тростниковую корзину, в каких обыкновенно возят уголья.
Это грубая корзина в три аршина длины и полтора глубины, сверху довольно широкая, книзу совсем почти сходила на нет.
Это, как сказано, был лучший
день в швейцарской жизни Марьи Михайловны.
Она была чрезвычайно рада
этому, благодарила мужа, причастилась и три последние
дня жизни все говорила с сыном.
— Посмотри на озеро и вспомни, что сегодня
день Симеона и
день Иуды, в который непременно кто-нибудь должен погибнуть в
этих волнах».
«Странное
дело! — думает он, глотая свежую воду: —
этот ребенок так тощ и бледен, как мучной червяк, посаженный на пробку. И его мать…
Эта яркая юбка ветха и покрыта прорехами;
этот спензер висит на ее тощей груди, как на палке, ноги ее босы и исцарапаны, а издали
это было так хорошо и живописно!»