Неточные совпадения
— Да чьи
такие вы
будете? Из каких местов-то? — пропищала часовенная монашка, просовывая в тарантас кошелек с звонком
и свою голову.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать,
и еще больше думать; не
быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе,
так всех обманешь
и сама обманешься.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет.
Есть люди, которым нужно, просто необходимо
такое безмятежное пристанище,
и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет
и права называть их отжившими
и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
Мать у него
была почтенная старуха, древняя
такая и строгая.
— Известно как замужем. Сама хорошо себя ведешь,
так и тебе хорошо. Я ж мужа почитала,
и он меня жалел. Только свекровь очень уж строгая
была. Страсть какие они
были суровые.
— Нет, обиды чтоб
так не
было, а все, разумеется, за веру мою да за бедность сердились, все мужа, бывало, урекают, что взял неровню; ну, а мне мужа жаль, я, бывало,
и заплачу. Вот из чего
было, все из моей дурости. — Жарко каково! — проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
Если б я
был поэт, да еще хороший поэт, я бы непременно описал вам, каков
был в этот вечер воздух
и как хорошо
было в
такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя на зеркальную поверхность тихой реки
и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту.
Верстовой столб представляется великаном
и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою,
и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста,
так хорошо
и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто
есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда
и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <
и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка,
и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа,
будем тихи теперь, теперь
такая пора тихая».
— Вовсе этого не может
быть, — возразил Бахарев. — Сестра пишет, что оне выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать самое позднее,
так это
будет часа в четыре, в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов проедут
и будут.
— Да. Это всегда
так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа,
и этого ни за что не
будет.
Обе пары давно-давно не
были так счастливы,
и обе плакали.
Тут же со двора
были построены в ряд четыре подъезда: парадный, с которого
был ход на мужскую половину, женский чистый, женский черный
и, наконец,
так называемый ковровый подъезд, которым ходили в комнаты, занимаемые постоянно швеями, кружевницами
и коверщицами, экстренно — гостями женского пола
и приживалками.
Юстин Помада
так и подпрыгнул. Не столько его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения, в которой он видел давно ожидаемую им заботливость судьбы. Место
было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу
и все содержание у помещицы, вдовы камергера, Меревой. Он мигом собрался
и «пошил» себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто
и отправился, как говорят в Харькове, в «Россию», в известное нам село Мерево.
Но как бы там ни
было, а только Помаду в меревском дворе
так, ни за что ни про что, а никто не любил. До
такой степени не любили его, что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку
и отсунул клямку.
— Я
и не на смех это говорю.
Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву.
Такая мокрая трава называется. Что ты ее больше сушишь, то она больше мокнет.
— Маленькое! Это тебе
так кажется после Москвы. Все
такое же, как
и было. Ты смотри, смотри, вон судьи дом, вон бойницы за городом, где скот бьют, вон каланча. Каланча-то, видишь желтую каланчу? Это над городническим домом.
Такая была хорошенькая,
такая девственная комнатка, что стоило в ней
побыть десять минут, чтобы начать чувствовать себя как-то спокойнее,
и выше,
и чище,
и нравственнее.
Старинные кресла
и диван светлого березового выплавка, с подушками из шерстяной материи бирюзового цвета,
такого же цвета занавеси на окнах
и дверях; той же березы письменный столик с туалетом
и кроватка, закрытая белым покрывалом, да несколько растений на окнах
и больше ровно ничего не
было в этой комнатке, а между тем всем она казалась необыкновенно полным
и комфортабельным покоем.
Народ говорит, что
и у воробья,
и у того
есть амбиция, а человек, какой бы он ни
был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки не хочет
быть поставлен ниже всех.
Вот хоть бы у нас, — городок ведь небольшой, а
таки торговый,
есть люди зажиточные,
и газеты,
и журналы кое-кто почитывают из купечества,
и умных людей не обегают.
Бывало, что ни читаешь, все это находишь
так в порядке вещей
и сам понимаешь,
и с другим станешь говорить,
и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую
и чувствуешь
и сознаешь, что давно бы должна
быть такая заметка, а как-то, бог его знает…
Дело самое пустое:
есть такой Чичиков, служит, его за выслугу лет
и повышают чином, а мне уж черт знает что показалось.
— Да вот вам, что значит школа-то,
и не годитесь,
и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки.
И будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных,
и мне то же твердили, да
и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло,
и школа
будет сменять школу.
Так, Николай Степанович?
Платье его
было все пропылено,
так что пыль въелась в него
и не отчищалась, рубашка измятая, шея повязана черным платком, концы которого висели до половины груди.
— Да, — хорошо, как можно
будет, а не пустят,
так буду сидеть. — Ах, боже мой! — сказала она, быстро вставая со стула, — я
и забыла, что мне пора ехать.
— Что ж
такое, папа!
Было так хорошо, мне хотелось повидаться с Женею, я
и поехала. Я думала, что успею скоро возвратиться,
так что никто
и не заметит. Ну виновата, ну простите, что ж теперь делать?
— Вы здесь ничем не виноваты, Женичка,
и ваш папа тоже. Лиза сама должна
была знать, что она делает. Она еще ребенок, прямо с институтской скамьи
и позволяет себе
такие странные выходки.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке,
и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты еще ребенок, многого не понимаешь,
и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да
и не себе одной: у тебя еще
есть сестра девушка. Положим опять
и то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Ну да, я
так и ожидала. Это цветочки, а
будут еще ягодки.
— Да что же понимать, maman? — совсем нетерпеливо спросила после короткой паузы Лиза. — У тети Агнии я сказала свое мнение, может
быть, очень неверное
и, может
быть, очень некстати, но неужто это уж
такой проступок, которым нужно постоянно
пилить меня?
— Если уж я
так глупа, maman, то что ж со мной делать?
Буду делать глупости, мне же
и будет хуже.
— Чего ж ты сердишься, Лиза? Я ведь не виновата, что у меня
такая натура. Я ледышка, как вы называли меня в институте, ну
и что ж мне делать, что я
такая ледышка. Может
быть, это
и лучше.
— Не бил, а
так вот
пилил бы. Да ведь тебе что ж это. Тебе это ничего. Ты
будешь пешкою у мужа,
и тебе это все равно
будет, —
будешь очень счастлива.
— Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо
было бы с вами. Как я счастлива
была бы с тобою
и с твоим отцом. Ведь это он научил тебя
быть такой доброю?
— Да, как же! Нет, это тебя выучили
быть такой хорошей. Люди не родятся
такими, какими они после выходят. Разве я
была когда-нибудь
такая злая, гадкая, как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она
была уж очень расстроена: кажется, все нервы ее дрожали,
и она ежеминутно снова готова
была расплакаться.
— Я их
буду любить, я их еще… больше
буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может
быть,
и доб… рые все, но они
так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне
так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
— Да, не все, — вздохнув
и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток
есть такие, что, кажется, ни перед чем
и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние
и думать-то,
и рассуждать не умели, да
и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами всё больше других знают
и никем
и ничем не дорожат.
— Ну,
и так до сих пор: кроме «да» да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж
было и покричал намедни, — ничего,
и глазом не моргнула. Ну, а потом мне жалко ее стало, приласкал,
и она ласково меня поцеловала. — Теперь вот перед отъездом моим пришла в кабинет сама (чтобы не забыть еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
—
И опять, отчего же
так они все повесы?
Есть и очень солидные молодые люди.
И так жила Лиза до осени, до Покрова, а на Покров у них
был прощальный деревенский вечер, за которым следовал отъезд в губернский город на целую зиму.
— А у нас-то теперь, — говорила бахаревская птичница, — у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь, как
есть Сибирь. Мы словно как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло, что
и не вылезешь: живем старые да кволые. Все-то наши в городе,
и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут как еще псы-то ночью завоют,
так инда даже будто как
и жутко станет.
— Что врать! Сам сто раз сознавался, то в Катеньку, то в Машеньку, то в Сашеньку, а уж вечно врезавшись… То
есть ведь
такой козел сладострастный, что
и вообразить невозможно. Вспыхнет как порох от каждого женского платья,
и пошел идеализировать. А корень всех этих привязанностей совсем сидит не в уважении.
Я даже думаю, что ты, пожалуй, — черт тебя знает, — ты, может
быть,
и, действительно, способен любить
так, как люди не любят.
— Чего? да разве ты не во всех в них влюблен? Как
есть во всех.
Такой уж ты, брат, сердечкин,
и я тебя не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы хотел за женщину, а никак это у тебя не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв не принимает, вот ты
и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
В этой комнате
было так же холодно, как
и в гостиной,
и в зале, но все-таки здесь
было много уютнее
и на вид даже как-то теплее.
В комнате не
было ни чемодана, ни дорожного сака
и вообще ничего
такого, что свидетельствовало бы о прибытии человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор
и большой ковровый платок; да тут же на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.
Женни, точно,
была рукодельница
и штопала отцовские носки с бульшим удовольствием, чем исправникова дочь вязала бисерные кошельки
и подставки к лампам
и подсвечникам. Вообще она стала хозяйкой не для блезиру, а взялась за дело плотно, без шума, без треска, тихо, но
так солидно, что
и люди
и старик-отец тотчас почувствовали, что в доме
есть настоящая хозяйка, которая все видит
и обо всех помнит.
Знаков препинания на этой вывеске не
было,
и местные зоилы находили, что
так оно выходит гораздо лучше.
Но все-таки нет никакого основания видеть в этих людях виновников всей современной лжи,
так же как нет основания винить их
и в заводе шутов
и дураков, ибо
и шуты,
и дураки под различными знаменами фигурировали всегда
и будут фигурировать до века.
Вообще она
была читательница
так себе, весьма не рьяная, хотя
и не
была равнодушна к драматической литературе
и поэзии.