Неточные совпадения
Существо это кряхтит потому, что оно уже старо и что оно не в силах нынче приподнять на дугу укладистый казанский тарантас
с тою же молодецкою удалью,
с которою оно поднимало его двадцать
лет назад, увозя
с своим барином соседнюю барышню.
Няне, Марине Абрамовне, пятьдесят
лет. Она московская солдатка, давно близкая слуга семьи Бахаревых,
с которою не разлучается уже более двадцати
лет. О ней говорят, что она
с душком, но женщина умная и честная.
Когда ему было тридцать
лет, он участвовал
с Егором Бахаревым в похищении у одного соседнего помещика дочери Ольги Сергеевны,
с которою потом его барин сочетался браком в своей полковой церкви, и навсегда забыл услугу, оказанную ему при этом случае Никитушкою.
Целый век он изжил таскаючись и только
лет с восемь приютился оседло, примостив себе кроватку в одном порожнем стойле господской конюшни.
Тут он спал
лето и зиму
с старой собакой, Розкой, которую щенком украл шутки ради у одного венгерского пана в 1849
году.
Ему
лет под пятьдесят, он полон, приземист,
с совершенно красным лицом и сине-багровым носом, вводящим всех в заблуждение насчет его склонности к спиртным напиткам, которых Перепелицын не пил отроду.
Рядом
с матерью сидит старшая дочь хозяев, Зинаида Егоровна, второй
год вышедшая замуж за помещика Шатохина, очень недурная собою особа
с бледно-сахарным лицом и капризною верхнею губкою; потом матушка-попадья, очень полная женщина в очень узком темненьком платье, и ее дочь, очень тоненькая, миловидная девушка в очень широком платье, и, наконец, Соня Бахарева.
Против Сони и дочери священника сидит на зеленой муравке человек
лет двадцати восьми или тридцати; на нем парусинное пальто, такие же панталоны и пикейный жилет
с турецкими букетами, а на голове ветхая студенческая фуражка
с голубым околышем и просаленным дном.
Отец кандидата, прикосновенный каким-то боком к польскому восстанию 1831
года, был сослан
с женою и малолетним Юстином в один из великороссийских губернских городов.
Это было за семь
лет перед тем, как мы встретились
с Юстином Помадою под частоколом бахаревского сада.
С нею жили три компаньонки, внучек, которого приготовлял к корпусу Помада, и внучка, девочка
лет семи.
Так опять уплыл
год и другой, и Юстин Помада все читал чистописание. В это время камергерша только два раза имела
с ним разговор, касавшийся его личности. В первый раз, через
год после отправления внучка, она объявила Помаде, что она приказала управителю расчесть его за прошлый
год по сту пятидесяти рублей, прибавив при этом...
Старуха нагнулась к больному, который сладко уснул под ее говор, перекрестила его три раза древним большим крестом и, свернувшись ежичком на оттоманке, уснула тем спокойным сном, каким вряд ли нам
с вами, читатель, придется засыпать в ее
лета.
Оба они на вид имели не более как
лет по тридцати, оба были одеты просто. Зарницын был невысок ростом,
с розовыми щеками и живыми черными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив, был очень стройный молодой человек
с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем не было ни тени дендизма. Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
— А знаете, Евгения Петровна, когда именно и по какому случаю последовало отречение Петра Лукича от единомыслия
с людьми наших
лет? — опять любезно осклабляясь, спросил Зарницын.
— Идет, идет, — отвечал из передней довольно симпатичный мужской голос, и на пороге залы показался человек
лет тридцати двух, невысокого роста, немного сутуловатый, но весьма пропорционально сложенный,
с очень хорошим лицом, в котором крупность черт выгодно выкупалась силою выражения.
— Преимущественно для мертвых,
с которыми имею постоянные дела в течение пяти
лет сряду, — проговорил доктор, развязно кланяясь девушке, ответившей ему ласковым поклоном.
Этот пару в
год отравит, а новый
с непривычки по паре в месяц спустит.
— Приезжайте к нам почаще
летом, Лизанька. Тут ведь рукой подать, и будете читать
с Николаем Степановичем, — сказал Гловацкий.
— Она ведь пять
лет думать будет, прежде чем скажет, — шутливо перебила Лиза, — а я вот вам сразу отвечу, что каждый из них лучше, чем все те, которые в эти дни приезжали к нам и
с которыми меня знакомили.
— Да вот я смотрю на Евгению Петровну: кровь
с молоком. Если бы старые
годы —
с сердечком распростись.
— Ты даже, — хорошо. Постой-ка, батюшка! Ты, вон тебе шестой десяток, да на хорошеньких-то зеваешь, а ее мужу тридцать
лет! тут без греха грех. — Да грех-то еще грехом, а то и сердечишко заговорит. От капризных-то мужей ведь умеют подбирать: тебе, мол, милая, он не годится, ну, дескать, мне подай. Вы об этом подумали
с нежной маменькой-то или нет, — а?
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит, что
с ней не шутки шутят, и
с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на
год не станет. Тебя же еще будет благодарить и носа
с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
В восемь часов утра начинался день в этом доме;
летом он начинался часом ранее. В восемь часов Женни сходилась
с отцом у утреннего чая, после которого старик тотчас уходил в училище, а Женни заходила на кухню и через полчаса являлась снова в зале. Здесь, под одним из двух окон, выходивших на берег речки, стоял ее рабочий столик красного дерева
с зеленым тафтяным мешком для обрезков. За этим столиком проходили почти целые дни Женни.
Таким образом, к концу первого
года, проведенного Женею в отцовском доме, ближайший круг ее знакомства составляли: Вязмитинов, Зарницын, дьякон Александровский
с женою, Ольга Саренко, состоявшая в должности наблюдателя, отряженного дамским обществом, и доктор.
С женою своею доктор не знакомил Женни и вообще постоянно избегал даже всяких о ней разговоров.
В подобных городках и теперь еще живут
с такими средствами,
с которыми в Петербурге надо бы умереть
с голоду, живя даже на Малой Охте, а несколько
лет назад еще как безнуждно жилось-то
с ними в какой-нибудь Обояни, Тиму или Карачеве, где за пятьсот рублей становился целый дом, дававший своему владельцу право, по испитии третьей косушечки, говорить...
Две поры
года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что
с кем случилось в это время.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один ее весьма неприятный недостаток.
Летом в ней
с девяти или даже
с восьми часов до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно было выносить.
Входил невысокий толстенький человек
лет пятидесяти,
с орлиным носом, черными глазами и кухмистерской рожей.
А дело было в том, что всеми позабытый штабс-капитан Давыдовский восьмой
год преспокойно валялся без рук и ног в параличе и любовался, как полнела и добрела во всю мочь его грозная половина,
с утра до ночи курившая трубку
с длинным черешневым чубуком и кропотавшаяся на семнадцатилетнюю девочку Липку, имевшую нарочитую склонность к истреблению зажигательных спичек, которые вдова Давыдовская имела другую слабость тщательно хранить на своем образнике как некую особенную драгоценность или святыню.
В двадцать один
год Ульрих Райнер стал платить матери своей денежный долг. Он давал уроки и переменил
с матерью мансарду на довольно чистую комнату, и у них всякий день кипела кастрюлька вкусного бульона.
Ульрих Райнер
с великим трудом скопил небольшую сумму денег, обеспечил на
год мать и, оплаканный ею, уехал в Россию. Это было в 1816
году.
Здесь Ульрих Райнер провел семь
лет, скопил малую толику капитальца и в исходе седьмого
года женился на русской девушке, служившей вместе
с ним около трех
лет гувернанткой в том же доме князей Тотемских.
Через два
года после его женитьбы у него родился сын, опять представивший в себе самое счастливое и гармоническое сочетание наружных черт своего твердого отца
с женственными чертами матери.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то, что крутой Ульрих, видя страдания жены,
год от
году откладывал свое переселение, но тем не менее все это терзало Марью Михайловну. Она была далеко не прочь съездить в Швейцарию и познакомиться
с родными мужа, но совсем туда переселиться,
с тем чтобы уже никогда более не видать России, она ни за что не хотела. Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна любила родину так горячо и просто.
Собою осьмилетний Райнер был очаровательно хорош. Он был высок не по
летам, крепко сложен, имел русые кудри, тонкий, правильный нос,
с кроткими синими глазами матери и решительным подбородком отца. Лучшего мальчика вообразить было трудно.
А между тем революция кончилась; Марис и Фрейлиграт сидели за конторками у лондонских банкиров; Роберта Блюма уже не было на свете, и старческие трепетания одряхлевшей немецкой Европы успокоились под усмиряющие песни публицистов и философов 1850
года. Все было тихо, и германские владельцы думали, что сделать
с скудной складчиной, собранной на отстройку кельнской кафедры?
Это было вскоре после сорок осьмого
года, по случаю приезда к Райнеру одного русского,
с которым бедная женщина ожила, припоминая то белокаменную Москву, то калужские леса, живописные чащобы и волнообразные нивы
с ленивой Окой.
После этих похорон в жизни Райнеров произошла большая перемена. Старик как-то осунулся и неохотно занимался
с сыном. В дом переехала старушка-бабушка, забывшая счет своим
годам, но отсутствие Марьи Михайловны чувствовалось на каждом шагу. Более всех отдавалось оно в сердце молодого Райнера.
Полтора
года он слушал лекции в Берлине и подружился здесь
с Оскаром Бекером, сделавшим себе впоследствии такую печальную известность.
На двадцать втором
году Вильгельм Райнер возвратился домой, погостил у отца и
с его рекомендательными письмами поехал в Лондон. Отец рекомендовал сына Марису, Фрейлиграту и своему русскому знакомому, прося их помочь молодому человеку пристроиться к хорошему торговому дому и войти в общество.
Более Райнер держался континентального революционного кружка и знакомился со всеми, кто мало-мальски примыкал к этому кружку. Отсюда через
год у Райнера составилось весьма обширное знакомство, и кое-кто из революционных эмигрантов стали поглядывать на него
с надеждами и упованиями, что он будет отличный слуга делу.
Большого удовольствия в этом обществе он не находил
с самого начала, и к концу первого же
года оно ему совершенно опротивело своею чопорностью, мелочностью и искусственностью.
Вильгельм Райнер вернулся в Англию. Долго не раздумывая и вовсе не списываясь
с отцом, он спешно покончил свои дела
с конторою, обвертел себя листами русской лондонской печати и весною того
года, в который начинается наш роман, явился в Петербурге.
Студент Слободзиньский был на вид весьма кроткий юноша — высокий, довольно стройный,
с несколько ксендзовским, острым носом, серыми умными глазами и очень сдержанными манерами. Ему было двадцать два, много двадцать три
года.
Пархоменко был черномазенький хлопчик,
лет весьма молодых,
с широкими скулами, непропорционально узким лбом и еще более непропорционально узким подбородком, на котором, по вычислению приятелей,
с одной стороны росло семнадцать коротеньких волосинок, а
с другой — двадцать четыре.
— Мы познакомились нынешним
летом в провинции, когда я ездил
с Райнером.
Родился он в Бердичеве; до двух
лет пил козье молоко и ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех
лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты;
с четырех до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетнего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца, что мальчику уже сполна минуло двенадцать
лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество.
Счастливое
лето шло в Гапсале быстро; в вокзале показался статный итальянский граф, засматривающийся на жгучую красоту гречанки; толстоносый Иоська становился ей все противнее и противнее, и в одно прекрасное утро гречанка исчезла вместе
с значительным еще остатком украденной в откупе кассы, а
с этого же дня никто более не встречал в Гапсале и итальянского графа — поехали в тот край, где апельсины зреют и яворы шумят.
— Да как же не верить-то-с? Шестой десяток
с нею живу, как не верить? Жена не верит, а сам я, люди, прислуга, крестьяне, когда я бываю в деревне: все из моей аптечки пользуются. Вот вы не знаете ли, где хорошей оспы на
лето достать? Не понимаю, что это значит! В прошлом
году пятьдесят стеклышек взял, как ехал. Вы сами посудите, пятьдесят стеклышек — ведь это не безделица, а царапал, царапал все
лето, ни у одного ребенка не принялась.