Неточные совпадения
Спокойное движение тарантаса
по мягкой грунтовой дороге со въезда в Московские ворота губернского города вдруг заменилось несносным подкидыванием экипажа
по широко разошедшимся, неровным плитам безобразнейшей мостовой и разбудило разом
всех трех женщин. На дворе был одиннадцатый час утра.
Он был обнесен со
всех сторон красною кирпичною стеною, на которой
по углам были выстроены четыре такие же красные кирпичные башенки.
Мать Агнию
все уважают за ее ум и за ее безупречное поведение
по монастырской программе.
— Не
все, а очень многие. Лжецов больше, чем
всех дурных людей с иными пороками. Как ты думаешь, Геша? — спросила игуменья, хлопнув дружески
по руке Гловацкую.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из
всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так
всех обманешь и сама обманешься.
По длинным дощатым мосткам, перекрещивавшим во
всех направлениях монастырский двор и таким образом поддерживавшим при всякой погоде удобное сообщение между кельями и церковью, потянулись сестры.
—
По правде сказать, так
всего более спать хочется, — отвечала Лиза.
— Как вам сказать? — отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением на своем добром, хорошеньком личике. — Бывает, враг смущает человека,
все по слабости
по нашей. Тут ведь не то, чтоб как со злости говорится что или делается.
У нас ведь,
по нашему маленькому месту, нет этих магазинов, а
всё вместе
всем торгуют.
— Ну и выдали меня замуж, в церкви так в нашей венчали, по-нашему. А тут я годочек
всего один с мужем-то пожила, да и овдовела, дитя родилось, да и умерло,
все, как говорила вам, — тятенька тоже померли еще прежде.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая
по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы
все одно, мы
все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Старики пошли коридором на женскую половину и просидели там до полночи. В двенадцать часов поужинали, повторив полный обед, и разошлись спать
по своим комнатам. Во
всем доме разом погасли
все огни, и
все заснули мертвым сном, кроме одной Ольги Сергеевны, которая долго молилась в своей спальне, потом внимательно осмотрела в ней
все закоулочки и, отзыбнув дверь в комнату приехавших девиц, тихонько проговорила...
Платье его было
все мокро; он стоял в холодной воде
по самый живот, и ноги его крепко увязли в илистой грязи, покрывающей дно Рыбницы.
Все эти заведения помещались в трех флигелях,
по два в каждом.
По одиннадцатому году, она записала сына в гимназию и содержала его
все семь лет до окончания курса, освобождаясь
по протекции предводителя только от вноса пяти рублей в год за сынино учение.
Но потом опять
все пошло своим порядком по-старому.
Так опять уплыл год и другой, и Юстин Помада
все читал чистописание. В это время камергерша только два раза имела с ним разговор, касавшийся его личности. В первый раз, через год после отправления внучка, она объявила Помаде, что она приказала управителю расчесть его за прошлый год
по сту пятидесяти рублей, прибавив при этом...
Помада был этим очень доволен и,
по нежности своей натуры, насмерть привязался ко
всем членам этих семейств совершенно безразличною привязанностью.
— Вот твой колыбельный уголочек, Женичка, — сказал Гловацкий, введя дочь в эту комнату. — Здесь стояла твоя колыбелька, а материна кровать вот тут, где и теперь стоит. Я ничего не трогал после покойницы,
все думал: приедет Женя, тогда как сама хочет, — захочет, пусть изменяет
по своему вкусу, а не захочет, пусть оставит
все по-материному.
И Евгения Петровна зажила в своем колыбельном уголке, оставив здесь
все по-старому. Только над березовым комодом повесили шитую картину, подаренную матерью Агниею, и на комоде появилось несколько книг.
Оба они на вид имели не более как лет
по тридцати, оба были одеты просто. Зарницын был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми черными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив, был очень стройный молодой человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем не было ни тени дендизма.
Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
— А так, так наливай, Женни,
по другому стаканчику. Тебе, я думаю, мой дружочек, наскучил наш разговор. Плохо мы тебя занимаем. У нас
все так, что поспорим, то будто как и дело сделаем.
— Уж и
по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот на кого Бог-то, на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба еще не успела достичь вашего сердца и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается
весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину
всех добрых свойств, отпущенных нам на
всю нашу местность.
— В награду за
все перенесенные мною сегодня муки, позвольте, — по-прежнему несколько театрально ответил доктор.
— Это сегодня, а то мы
все вдвоем с Женни сидели, и еще чаще она одна. Я, напротив, боюсь, что она у меня заскучает, журнал для нее выписал. Мои-то книги, думаю, ей не
по вкусу придутся.
Сначала, когда Ольга Сергеевна была гораздо моложе и еще питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза,
по мере того как взбешенный гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у него
все шло удачнее.
— То-то, вы кушайте по-нашему, по-русски, вплотную. У нас ведь не то что в институте: «Дети! дети! чего вам? Картооофелллю, картооофффелллю» — пропищал, как-то
весь сократившись, Бахарев, как бы подражая в этом рассказе какой-то директрисе, которая каждое утро спрашивала своих воспитанниц: «Дети, чего вам?» А дети ей всякое утро отвечали хором: «Картофелю».
— Ну, однако, это уж надоело. Знайте же, что мне
все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и
все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и моя мать, и мой отец. Прощай, Женни, — добавила она и шибко взбежала
по ступеням крыльца.
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и
вся недолга. И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться
по пяти раз на год не станет. Тебя же еще будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
— Ну, будь по-твоему, ну, повес; а
все же не выгонять их из дому, когда девушки в доме. Игуменья промолчала.
Правду говоря, однако,
всех тяжеле в этот день была роль самого добросердого барина и
всех приятнее роль Зины. Ей давно смерть хотелось возвратиться к мужу, и теперь она получила разом два удовольствия: надевала на себя венок страдалицы и возвращалась к мужу, якобы не
по собственной воле, имея, однако, в виду
все приятные стороны совместного житья с мужем, которыми весьма дорожила ее натура, не уважавшая капризов распущенного разума.
Особенно потешал
всех поваренок Ефимка, привязавший себе льняную бороду и устроивший из подушек аршинный горб,
по которому его во
всю мочь принимались колотить горничные девушки, как только он,
по праву святочных обычаев, запускал свои руки за пазуху то турчанке, то цыганке, то богине в венце, вырезанном из старого штофного кокошника барышниной кормилицы.
А я тебе повторяю, что
все это орудует любовь, да не та любовь, что вы там сочиняете, да основываете на высоких-то нравственных качествах любимого предмета, а это наша, русская, каторжная, зазнобистая любва, та любва, про которую эти адски-мучительные песни поются, за которую и душатся, и режутся, и не рассуждают по-вашему.
Он
все бегал и бегал
по своей комнате, оправдывая сделанное на его счет сравнение с полевым волком, содержащимся в тесной клетке.
Здесь менее был нарушен живой вид покоя:
по стенам со
всех сторон стояли довольно старые, но весьма мягкие турецкие диваны, обтянутые шерстяной полосатой материей; старинный резной шкаф с большою гипсовою лошадью наверху и массивный письменный стол с резными башенками.
По мере того как Лиза высказывала свое положение, искусственная веселость
все исчезала с ее лица, голос ее становился
все прерывистее, щеки подергивало, и видно было, что она насилу удерживает слезы, выжимаемые у нее болезнью и крайним раздражением.
Сначала он,
по неопытности,
все лез с представлениями к начальству, потом взывал к просвещенному вниманию благородного дворянства, а наконец, скрепя сердце и смирив дух гордыни, отнесся к толстому карману Никона Родионовича.
На другой же день
по приезде Женни он явился под руку с своей Лурлеей и отрекомендовал ее как девицу, с которой можно говорить и рассуждать обо
всем самой просвещенной девице.
Он не похож был на наше описание раннею весною, когда
вся пойма покрывалась мутными водами разлива; он иначе смотрел после Петрова дня, когда
по пойме лежали густые ряды буйного сена; иначе еще позже, когда
по убранному лугу раздавались то тихое ржание сосуночка, то неистово-страстный храп спутанного жеребца и детский крик малолетнего табунщика.
Он рассказывал, как дворяне сговаривались забаллотировать предводителя, и вдруг
все единогласно его выбрали снова, посадили на кресла, подняли, понесли
по зале и, остановясь перед этой дурой, предводительшей, которая сидела на хорах, ни с того ни с сего там что-то заорали, ура, или рады стараться.
— Здравствуйте! — говорил Бахарев, целуя
по ряду
всех. — Здравствуй, Лизок! — добавил он, обняв, наконец, стоявшую Лизу, поцеловал ее три раза и потом поцеловал ее руку.
— Ну как не надо! Очень надобность большая, — к спеху ведь. Не
все еще переглодала. Еще поищи
по углам; не завалилась ли еще где какая… Ни дать ни взять фараонская мышь, — что ни попадет —
все сгложет.
Эта слабонервная девица, возложившая в первый же год
по приезде доктора в город честный венец на главу его, на третий день после свадьбы пожаловалась на него своему отцу, на четвертый — замужней сестре, а на пятый — жене уездного казначея, оделявшего каждое первое число пенсионом
всех чиновных вдовушек города, и пономарю Ефиму, раскачивавшему каждое воскресенье железный язык громогласного соборного колокола.
Дивно оно для нас тем более, что
все ее видали в последнее время в Москве, Сумах, Петербурге, Белеве и Одессе, но никто, даже сам Островский, катаясь
по темному Царству, не заприметил Оли Тихониной и не срисовал ее в свой бесценный, мастерской альбом.
Она знала, наконец, что доктор страстно, нежно и беспредельно любит свою пятилетнюю дочь и
по первому мягкому слову
все прощает своей жене, забывая
всю дрянь и нечисть, которую она подняла на него.
Все близкие к ней
по своему положению люди стояли памятниками прошедших привязанностей.
В понедельник на четвертой неделе Великого поста, когда во
всех церквах города зазвонили к часам, Вязмитинов,
по обыкновению, зашел на минуточку к Женни.
Просто
по владычней милости фамилия, в честь французскому писателю, да и
все тут.
— О да! Всемерно так:
все стушуемся, сгладимся и будем одного поля ягода. Не знаю, Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.